Февраль я не люблю. Я его боюсь. Хотя именно в феврале я пришел в “Учительскую газету”, а потом через год именно в феврале стал главным редактором. Февраль забирает у меня самых близких людей. Первым был брат. Саркома сожгла его всего за два месяца, в двадцать восемь лет. Крепкий, здоровый, под два метра ростом, он до последней недели не верил, что умирает. Только когда его выписали из клиники и перевезли домой, когда болеутоляющие наркотики перестали действовать, он погас – ничего уже не хотел, даже видеть двух маленьких сыновей, которых безумно любил, хотел лишь одного, чтобы боль навсегда ушла, чтобы наступило освобождение от адских мук, когда все тело, от пяток до макушки, раздирает огненными щипцами на мелкие кусочки. Он никогда мне не снился. Только однажды, через год или два после смерти. Приснилось, что сидим мы в отцовском доме, на кухне, пьем чай – я, мама, его жена и дети. И вдруг вижу, как перед окном прошел брат. Я знал во сне, что он умер и что он не должен прийти к нам, живым. Я бросился к входной двери, уперся в нее что есть силы и стал просить: уходи. Мне казалось, что я не выдержу, еще чуть-чуть, и дверь откроется. Но в какое-то мгновение напряжение ослабло, а потом послышались шаги, он уходил. Чем больше проходит времени, сейчас ему было бы уже за сорок, тем чаще я вспоминаю какие-то мелочи, на которые раньше просто не обращал внимания: как мы играли в детстве – однажды он был лошадью, а я всадником, норовистая лошадь спряталась от надоедливого всадника под кровать, а мне непременно хотелось ее оттуда выманить и скакать дальше по диким прериям. Но лошадь упиралась, и уздечка на ее шее все затягивалась, если бы не мама, то брат задохнулся бы под кроватью. То вдруг вспомню, как нас наказывали за разбитое окно, ставя обоих в угол. Надо было попросить прощения и пообещать, что никогда-никогда ничего подобного мы не сделаем, про мяч забудем навсегда. Через пять минут я уже просил прощения за двоих, брат никогда этого не делал – он мог часами стоять в углу, не двигаясь. То всплывет вдруг раннее киевское утро, звонок в дверь и улыбающийся Володя с огромной корзиной белых грибов: “Я вот вчера собрал, сел в поезд, восемь часов, и я у вас. Будем мариновать!”. Сейчас я думаю: Боже мой, сколько раз, когда надо было встретиться, посидеть, поговорить, – срочная командировка, отсутствие денег или просто усталость не давали этого сделать. Казалось тогда, вся жизнь еще впереди: и увидимся, и наговоримся. Так, может, был прав Марк Аврелий, когда писал: “Да живи ты хоть три тысячи лет, хоть тридцать тысяч, только помни, что человек никакой другой жизни не теряет, кроме той, которой жив; и не живет он лишь той, которую теряет”? А может, еще точнее был Шопенгауэр, заметивший, что “никто не жил в прошлом, никому не придется жить в будущем; настоящее и есть форма жизни”…
Моего самого близкого друга Вадима не стало ровно десять лет назад, в феврале. Он был журналистом от Бога. И хотя заседал в Верховной Раде Украины, вел свою телепрограмму. Пришел домой, открыл дверь – квартира взлетела на воздух. Версий было много, всяких, но правду так никто и не раскопал – истина осталась где-то рядом. Переехав в Москву, я в Киев возвращался очень часто – писал о том, что происходит после аварии на разрушенной Чернобыльской атомной станции, как живут там люди, чего не делает для них власть. Вадим таскал меня по городу, в котором знал каждый камень и каждое дерево, и время от времени, смотря куда-то вдаль с Владимирской горки, читал: “Ты здесь, мы в воздухе одном. Твое присутствие, как город, Как тихий Киев за окном, Который в зной лучей обернут, Который спит, не опочив, И сном борим, но не поборот, Срывает с шеи кирпичи, Как потный чесучовый ворот, В котором, пропотев листвой От взятых только что препятствий, На побежденной мостовой Устало тополя толпятся”. Я не могу себе простить, что однажды не выслушал его. Он позвонил мне на работу, в кабинете было полно людей, шло какое-то совещание, и я попросил его позвонить вечером или завтра. На следующий день его не стало. И почему я не выслушал его тогда?..
В феврале, два года назад, ушел мой отец, шестидесятивосьмилетним. Лечили от одного, оказалось другое. Но и с этой болячкой можно было жить еще не один год. Сдал кровь на анализ, вышел из лаборатории и упал замертво – оторвался тромб. С отцом мы не были так близки, как с мамой. В молодости он много и часто пил, деньги в доме не держались, мама тянулась из последних сил, чтобы одеть-обуть нас с братом, а потом, когда мы учились, еще иногда и деньжат подбрасывала нам к скудной стипендии. Но когда отца не стало, я впервые поговорил о нем со всеми родственниками, бывшими сослуживцами и понял, почему он сломался в двадцать пять лет. И хотя, почти прожив всю свою жизнь, в пятьдесят пять, он словно начал все сначала, стал совершенно другим, я не смог при жизни простить его. Теперь я понимаю, что это мой грех…
…”Февраль. Достать чернил и плакать!”…
Петр Положевец
Комментарии