7 мая исполняется 20 лет со дня смерти Бориса Рыжего. Сегодня этот поэт без преувеличения культовая фигура: о нем снимают фильмы, его книги переиздаются, в Театре Петра Фоменко поставлен спектакль по его стихам. О личности Рыжего, о его экспроприации массовой культурой и о том, как преподносить его лирику школьникам, мы побеседовали с его ближайшим другом – поэтом Олегом Дозморовым, который долгие годы хранит благодарную память о нем.
– Олег, с момента смерти Бориса прошло двадцать лет. Можно ли сказать, что он ваш постоянный мысленный собеседник? Для вас его образ как-то видоизменился?
– Да, собеседник, и в стихах тоже. Моя лирическая тема. Это уже какая-то часть меня. А что изменилось… Ну мы были пацаны, друзья, просто единомышленники в каких-то вещах, я был принят в его семье. В общем, свой человек, что называется. Истинный масштаб его личности и сделанного им в поэзии стал виден только после смерти. Эта метаморфоза, кстати, произошла не только со мной: одно дело, когда живой парень болтает по телефону, веселится, всех подкалывает, сына забирает из детского сада… Ты к нему приходишь, вы сидите на кухне, он тебе показывает, допустим, то, что написал за три дня. Живой человек заслоняет поэта. Но после его смерти ты видишь законченное явление, и на первый план выходят стихи, духовный образ.
И, главное, я прочел много стихотворений, которых раньше не читал: 1992, 1993 годов… Понятно, что Борис их не публиковал и не стал бы публиковать. Я видел из условно ранних только некоторые тексты 1994-го и 1995-го – то, что он показывал, но тоже не все. Но главное даже не в этом: раньше я читал его порциями, он написал стихи – я написал, мы обменялись, обсудили, потом следующая порция… А тут вы читаете всего поэта сразу, это совсем другое.
Когда мы работали над архивом, когда Юра Казарин писал предисловие к книге «Оправдание жизни», то Борис Петрович (отец Бориса. – Прим. ред.) отксерокопировал весь архив Бориса. Туда попали стихи ранних редакций, неопубликованные, много-много всего… Поэтому началась путаница во многих изданиях: в общий массив текстов попали в том числе ранние варианты. А Борис – он работал над стихами тщательно, и каждое стихотворение менялось, иногда очень сильно.
Еще стало видно, что это крупная личность, человек с большой душой. Это то, что в бытовом общении не всегда заметно. Боря ведь был довольно закрытым, он о главном, о важном просто так не болтал. Это иногда только прорывалось.
– Получается, его чертой была мужественность…
– Однажды он в один из тяжелых моментов жаловался, говорил, что не хочет жить, и надо было его успокоить и, может быть, как-то повлиять на него. Хотя я сейчас понимаю, что повлиять было невозможно. Можно было только отвлечь на какое-то время. После его смерти пошли все эти разговоры, что, мол, не спасли… Но все спасали и делали все, что могли. А Борис не поддавался никаким влияниям. В общем, у него была попытка самоубийства, еще почти понарошку, напоказ, такой на самом деле вопль о помощи, и в этот момент (я, нянька и спасатель, прибежал, чтобы посидеть с Борей до утра, помочь ему пережить несколько часов) я, не придумав ничего лучше, чтобы поддержать, брякнул что-то вроде: «Ты первоклассный поэт, давай живи, через десять лет будешь классиком, как X», – поэт, который был для нас первой величиной. Попытка мотивации – дурацкое слово. Борис выдержал холодную паузу и спокойно, даже, помню, с такой немного высокомерной усмешкой, воскликнул: «Что мне этот X? Я сейчас борюсь с Ходасевичем!» И в тот момент я понял масштаб амбиций. Это было в конце 1999 года. Коля Коляда тоже пытался повлиять после того случая, но по-другому, другими словами, он где-то писал об этом.
Поэта, в общем-то, определяют две вещи: первая – дистанция его развития – тот путь, который он проходит от первых стихов до последних, чем больше дистанция, тем больше поэт. И вторая – вот этот масштаб амбиций. Он у всех нас, находящихся в зависимости от стихописания, немаленький, иначе нет смысла вообще этим заниматься. Просто не все в этом признаются, даже себе. Некоторая глубинная нарциссичность заложена в поэте, хотя бывают и исключения. Но поэта портят не амбиции, а разрыв между амбициями и возможностями. Тут-то и возникают разные комические коллизии.
– В случае Бориса с этим все было нормально?
– Да, в случае Бориса с этим все было в порядке, как и с самоиронией. Его возможности стопроцентно соответствовали амбициям. Так что их наличие у него не в упрек. Но я увидел их масштаб. Он многое воспринимал в соревновательном ключе, это была такая игра молодости, мог, например, сказать своему приятелю, встреченному нами на улице: «Познакомься, это Олег Дозморов, первый поэт в городе». Тут следует пауза, заглатывание наживки – и через мгновение вдруг с эффектом: «После меня». Общий смех, разумеется. Я, простак, так пошутить над собой не мог, а он мог, и в этом был более человечен, наверное.
У нас был такой способ трепаться – обмен страшными историями из советского младенчества: он рассказывает что-то из дворового детства, какие-то ужасы, потом я из своего. В его анекдотах фигурировали Гутя, Черепаха, еще какие-то люди… Половину из них он не знал, боялся или, как сам писал, придумал. И они были не настолько обаятельны, как в стихах. А надо мной тоже жил человек, который отсидел, хотя дом был почти в центре. А в квартире наискосок на лестничной площадке обитал (по иронии) охранник из СИЗО. Тогда, да и сейчас, вся страна так жила, можно было с таким столкнуться и в центре Москвы, не только на Вторчермете. Ну и потом этого Валеру, который буянил по выходным этажом выше, прямо в подъезде за что-то убили его же дружки. Жуткая история, весь подъезд был в крови. Я рассказал Боре эту историю из восьмидесятых, он мне свою, мы смеемся. Это воспринималось как обыденность.
Еще были школьные истории. Я учился в школе с углубленным изучением немецкого языка, Боря – на Вторчермете, но тоже в хорошей школе. Последние два года он учился в гуманитарном классе, но тем не менее контингент в районе был тот еще… И вот мы по обыкновению обмениваемся этими историями, и вдруг он насмешливо, но и серьезно так говорит: «Слушай, знаешь, в чем разница между мной и тобой? Я-то этих людей любил». В общем-то, он нечасто так раскрывался, Борис был очень деликатен в общении.
В его случае дело не в славе, не в успехе и не в трагической смерти; ну он добился посмертной известности, но Вера Полозкова добилась, наверное, еще большей и при жизни… Он сломал иерархию, стандарты, создал вот этого нового романтического героя, новое качество лиризма, но у него чистые руки, это не медийность, не шоу-бизнес. Он единственный у нас вышел на широкую аудиторию, о которой все грезят и от которой мы, книжные поэты, на самом деле давно презрительно отвернулись. Не мне вам рассказывать, сколько ушедших поэтов забыты и безвестны, у меня два тома вашей антологии «Уйти. Остаться. Жить»… Но кто этих рано ушедших и очень талантливых поэтов знает, вот так, по чесноку?.. Борису удалось сделать уникальную вещь: он создал универсальную поэтику, позволяющую писать высочайшей пробы стихи, которые доступны всем – хоть профессору филологии, хоть человеку, никогда не читавшему стихов. Они трогают всех в равной степени, потому что говорят о главном универсальным языком, при этом все в них индивидуально. Он не снисходит с небес до простого читателя и не берет его за грудки, а просто открыт ему, вообще открыт человеку. Он обращается напрямую к сердечной мышце, простите за пафос. И читатель отвечает любовью, потому что иначе не может, ведь это взаправду и про него. Такое не забывают. Я много раз наблюдал эту непосредственную, естественную реакцию наивных «простых читателей», которые испытывают благодарность Борису. Потому что чувствуют, что это и для них, и о них тоже.
Не все, конечно, должны и могут создавать такие поэтики, скажем, из екатеринбуржцев Рома Тягунов ближе всех, наверное, подошел к этой грани, первоклассный поэт, виртуозный, вполне умеющий эффектно подать стихи, и тоже с трагической судьбой и ранней смертью (какой манок!), но, что называется, для ценителей, а у Бориса получилось. Дело именно в стихах, а не в самоубийстве. Или другой трагический романтик, тоже поэт перелома эпох, Денис Новиков, он тоже не для всех, у него все-таки сложная игра, он не всех впускает в стихи.
– При этом Борис оказался экспроприирован массовой культурой. Как вы к этому относитесь?
– Поэтому и оказался экспроприирован, это оборотная сторона открытости. Есть как бы два Бориса Рыжих, он и его двойник, лирический герой – страшно обаятельный, и, собственно, и читатели, и масскульт имеют дело именно с этим конструктом. И огромное количество подражателей подражают именно этому герою – что, конечно, бессмысленно и обречено на провал. Массовая культура – она же всё упрощает. Ей нужна яркая обёртка, на которой написано: «Певец бандитских девяностых». Или: «Поэт-уркаган», все эти штампы… Понятно, что Борис шире этих штампов, но в массовом восприятии он чудовищно редуцирован, этот образ заслоняет действительно тончайшего лирического поэта, потомка Блока, Анненского, Лермонтова. А в массовом восприятии Борис – это такой пьяный вторчерметовский Есенин. За всё надо платить, и за игры с «большим читателем» тоже. Мне кажется, Борис это осознавал, но не успел что-то с этим сделать, заигрался. Но он уже не принадлежит нам, поэтам. Борис, точнее его герой, давно вырвался из книг. Он уже всеобщее достояние, народный поэт со всеми вытекающими, его используют в политических играх – а Борис ведь совсем не про реставрируемый СССР, он про время вообще. Даже в предвыборной агитации (недавно наблюдал такой очень некрасивый случай в Челябинске). Массовая культура продает, а образ лирического поэта, интеллигентного мальчика не продашь, зато образ рубахи-парня, полубандита-полупоэта из 90-х – запросто. За последние пару лет со мной связывались на предмет консультаций три студента ВГИКА, которые все как под копирку хотели снять документальный фильм про Бориса и «бандитской Екатеринбург 90-х». С ужасом жду выхода игрового фильма или сериала с Петровым с главной роли. Время байопиков.
Потом – его сводят к мальчику-самородку, который, не прочитав полторы книги, пробился. А он был мастер и вообще большой профи. Один из самых начитанных людей, которых я видел. Плотность интертекста у него невероятная! Но та поэтика, которую он создал, допускает эти штампы, создание мифов. Собственно, он и создал миф о себе. Помните, у него в «Роттердамском дневнике» есть эпизод, как после одной из его публикаций пришла телеграмма «Я Рыжего сегодня почитал / и, каждую его запомнив фразу, / мне захотелось двинуть на вокзал, / чтоб с ним в Свердловске водки выпить сразу!» Конечно, это Боря сам сочинил. Но, как говорится, нас устроят оба варианта. Если он сочинил – это тоже прекрасно. Борис хотел, чтобы стихи вызывали непосредственную реакцию – чтобы человек из Краснотурьинска, прочитав его стихи, захотел приехать выпить с ним водки. И приехал. О, если бы действительно такая телеграмма существовала – это очень похоже на Тягунова, тот любил так разыгрывать…
Быть своим каждому и при этом остаться в рамках высокой поэзии – это большая художественная удача. Это получалось у очень немногих – у Есенина, Высоцкого. И с теми же рисками.
– Как говорить со школьниками о поэзии Рыжего? Какие его стихи стоит прочитать детям на уроке?
– Есть два Рыжих. Один – «фирменный», театральный: посмотрите стихи примерно начиная с 1997 года по 1999-й. Потом это пошло на убыль. Там в каждом стихотворении происходит какое-то нарушение табу: то матерок, то кого-то убивают. Я называю этот его этап «театр гиньоль», и какое-то время у него не было других стихов, это такой героический этап был, завоевание литературы, изобретение стиля, создание художественного мира и героя. Я думаю, что надо детям давать стихи о любви. Может быть, главное достижение Бориса в контексте русской поэзии вообще – это цикл стихов о любви, один из мощнейших в конце XX века. Его стихи начиная с 2000-го – это сплошь шедевры и сплошь любовная лирика. «Помнишь дождь на улице Титова…», «Из школьного зала…», «Все это было, было, было…». О любви сейчас мало кто пишет, а ведь поэт без этой темы неполон: с точки зрения поэзии это вещь почти необходимая.
Почему Некрасова в школе все ненавидят? Потому что его преподносят как социального поэта. Детям втюхивают поэму «Кому на Руси жить хорошо», которая им совершенно не нужна. Если бы им дали «панаевский цикл» о любви, я думаю, это бы, говоря уличным языком, торкнуло всех. Но не знаю, насколько к этому готовы учителя и школьное образование, придется ведь объяснять биографические детали. Лучше просто читать стихи. Я очень благодарен моей учительнице по литературе, которая иногда просто забивала на школьную программу, приходила и говорила: «Ребята, я вам сегодня просто почитаю». У нас тогда были сдвоенные уроки, и так она прочитала нам за несколько подходов «Мастера и Маргариту». Думаю, мы все в Булгакова влюбились после этого. Или однажды она прочитала нам «Балладу о дожде» Ахмадулиной.
Потом в каждом классе же бывает какая-то звезда, лидер мнений. И если ты его на свою сторону перетянешь, то все получится. И это можно сделать с помощью «запретных», провокационных стихов Рыжего. Обсудить, есть ли границы в поэзии и вообще в искусстве.
– От следующего вопроса меня отговаривали, мол, он неэтичен, но все же хочется его задать. Простите, если слишком болевой. Если бы вы сейчас встретились с Борисом, что бы ему сказали?
– Он приснился мне один или два раза. Во сне он был жив и ходил по улице. Прямо как у Достоевского. Я бросился к нему и спросил: «Боря, так ты жив? Ты выжил?» А он засмеялся и убежал. Я бежал за ним во сне. Проснулся в слезах – буквально, я не шучу. Это были слезы радости, потому что во сне пришло облегчение, что он, оказывается, жив.
Комментарии