Поэт Федор Терентьев (1944-1983) прошел, казалось бы, тенью в русской литературе: при жизни он не доводил свои стихи даже до машинописи, храня в ящиках с дневниковыми записями, а после смерти о нем знали единицы, пока рукописи верно хранила его подруга Майя Виноградова. И до сих пор многие подвергают сомнению сам факт его существования, слишком уж мало свидетельств осталось о нем, все они выложены только в посвященных ему группах в соцсетях. Создатели этих групп предпочитают сохранять инкогнито, а каких-либо мемуаров его современников, подтверждающих факт знакомства, и вовсе нет. Поэтому есть основания считать, что за стихами Терентьева скрывается современный творец мифа.
Федора Терентьева трудно отнести к какой-то поэтической школе, вместо школы у него был образ жизни, который можно назвать словом «семидесятничество». Углубление в себя, незаметность в общественной жизни, иногда принципиальное бегство из столиц, командировки и экспедиции, потайная жизнь знатока западной культуры с радиоприемником на кухне, бытовые неурядицы – все это было в жизни Терентьева. Но следует сказать, что он делал семидесятнический образ выпуклым. Что у других было как будто намечено штрихами, у него пастозно: не просто радиоприемник, но и покупка редких пластинок и тонкое знание исполнителей, не просто разговоры на кухне допоздна, но и размышления до утра о современном искусстве. Не просто гибель в одиноком походе, но и одиночество в быту, настоящая неустроенность, а не раздвоенность и презрение к быту вампиловского интеллигента – все это делает его образ еще глубже.
Поэтика Терентьева, которая нашла отражение в его первой самиздатской книге (Неполное собрание стихотворений. – Ростов н/Д. : Самиздат, 2023. – 179 с.), составленной энтузиастами во главе с поэтом и литературным критиком Сергеем Толстовым, на первый взгляд напоминает знаменитых современников – от Леонида Губанова до Эдуарда Лимонова. Но на самом деле она, не будучи столь жесткой, как у них, всегда немного стройнее. Блоковская игра лирического субъекта между интимностью и героизмом, сложный театр внутреннего голоса и ожидаемого высказывания оказываются плотно уложены в игру трех грамматических лиц. Мы начинаем читать любое стихотворение, например:
Долго жить не хочу и, наверно, не буду:
положи по рублю, а у мокрых волос
перочинную боль и простую посуду
из разбитых бутылок у лесополос (…)
Казалось бы, просто есенинское отчаяние, «под иконами умирать». Но на самом деле здесь за первой строкой от первого лица стоит обращение к «ты»: что же ты, жизнь, такова, что меня обманываешь, неужто ты призрачна? А затем обращение как будто бы к жизни или к смерти -, по сути рассказ о происходящем, как все вообще типично бывает, как бы мир в третьем лице?
Или вроде бы рискованное любовное обращение:
ты вечная фройлен ты вьешься
речушкой по синим лугам
мужчины когда ты смеешься
ложатся как травы к ногам (…)
Но это не обращение, а рассказ о характере героини, какова «она», а не «ты». Невозможно за «мужчинами» не увидеть «я»: не будешь же ты говорить за всех мужчин.
Были у Терентьева и свои мифы, например миф Петербурга. Но он не центростремительный, как у Мандельштама или Георгия Иванова, где в Петербурге встречаются живые и мертвые, а центробежный:
холодная ночь меланхолия
по улице ходят эсминцы
мне снится большая Монголия
японцы холмы пехотинцы
все смешано все перекручено
шампанское пьет куртизанка
несется коляска без кучера
и деревом пахнет Фонтанка
Многие мандельштамовские образы, скажем Петра I как «простого столяра», уложены в общую центробежность: Русско-японская война как пролог разрушения столичного лоска, усталая меланхолия и побег в ужасе, рассеивающиеся тени прошлого перед лихим настоящим. Даже Борис Поплавский не мог создать столь сюрреалистической картины Петербурга, вовлеченного в бои и катастрофы, потому что соблюдал хотя бы порядок городских панорам. Тогда как здесь говорится, что все это приснилось и мне, и городу, и ты не успеешь к городу обратиться на «ты», а он уже стал другим, нет порядка.
Литературная техника Терентьева – глоссы, то есть цитаты из других поэтов, но стоящие не в начале, а в конце стихотворения. Нельзя, читая:
веток и ниток греческий алфавит,
узел и темнота.
– не вспомнить мандельштамовское «Флейты греческой тета и йота», но одновременно и весь мир Мандельштама. Или, читая:
все это ложь ты знаешь Коломбина
но любишь роль несчастной инженю
нагое тело падает невинно
на белую как мрамор простыню
– не перебрать в уме самые драматические стихи Блока, держа перед глазами и бледную маску Пьеро, и «гибну, принц, в родном краю, // Клинком отравленным заколот». Или еще:
В этих кронах твой портрет –
это синий-синий цвет
неба в мягком переплете,
и любовь на обороте.
Как здесь не начать декламировать пастернаковского Бараташвили, признав, что вся Грузия стала оборотом любовного письма, а лицевая его сторона сделалась лицом возлюбленной.
Эти глоссы не способ развить лирическую тему. Нет, это скорее призывание поэтов в свидетели, как в суде, когда ты все доказательства привел, но нужно в конце вызвать свидетелей, чтобы они подтвердили твои слова.
Из Серебряного века у Федора Терентьева любовь к семантически богатым рифмам имени собственного и имени нарицательного вроде «юродска – Петрозаводска» или «Гиперборее – оранжерее». Но эти рифмы – примета того, что Михаил Бахтин называл «чужим словом»: речь, уже сказанная кем-то и получившая жанровую окраску. Много говорили о связи юродства и подвижничества в русской культуре или о Петербурге как искусственном оранжерейном городе. Ольга Кушлина в книге «Страстоцвет» прекрасно показала, как Петербург, заводя зимние сады и оранжереи на подоконниках, осмыслял свою искусственность как достоинство, переведя взгляд от бюрократического холода к условностям рая. В любом случае Терентьев был не первым, кто сказал о Петербурге как о галантной оранжерее: пасторали молодой Ахматовой, выверенные опыты Кузмина и даже стилистические упражнения Николая Агнивцева сообщают о том же Петербурге. Но у всех у них этот Петербург был вплетен множеством нитей в их биографию. В стихах Терентьева впервые показано, что даже влюбленный в Петербург может устраивать собственную биографию независимо от города, что называется, совсем-совсем иначе.
Александр МАРКОВ, профессор РГГУ
Комментарии