Которую ночь подряд ему снился один и тот же сон. Он на какой-то крутой вечеринке в шикарном доме в Джордж-тауне, престижном районе американской столицы. Два поджарых, как гончие псы, средних лет профессора политологии со стаканами виски в руках в углу гостиной, обитой дубовыми панелями, что-то неспешно обсуждают. Ему хочется их послушать, но его отвлекает непривычный шум. Звуки, словно родившись из небытия, одиноко и долго звучат. И вот уже слышно, как всхлипнула скрипка, как вздохнул альт, зазвенел рояль и запыхтела труба. Звуки плыли, не смешиваясь, не забивая друг друга. Они были похожи на стаю птиц в поднебесье, которая устремилась на юг, чтобы укрыться от начинающихся буранов и свирепых морозов, и были в этой стае гуси, лебеди, ласточки, стрижи.
Непохожие друг на друга, но летевшие вместе – на одном крыле, которое еще вчера было то ли полем, то ли лугом, по которому они бродили и беззаботно щипали уже пожелтевшую, но все еще хранящую запахи сгоревшего лета травку. А потом звуки враз слились воедино, и, вздохнув, он узнал Пятую симфонию Антона Брукнера. Он пошел на ее звуки и вышел в сад, весь окутанный кружевом глициний. На маленькой каменной площадке между кадками с лилиями и хрустящими папоротниками стояли музыканты. Он прислонился к дереву, закрыл глаза и поплыл вместе со стаей птиц куда-то, где он еще не был, но куда ему страшно хотелось, особенно по утрам, когда он просыпался и, зажмурив глаза, смотрел, как утреннее солнце процеживает свои лучи сквозь шелковые шторы. Тот утренний свет казался ему парным молоком, которое только что слили в серебряный подойник на старой деревенской ферме. Как любой человек, он рвался к заветной черте, которую когда-то определил для себя сам: к сорока годам быть известным, чтобы узнавали на улицах, чтобы снимки уж точно раз в месяц мелькали на страницах солидных, а не только глянцевых журналов, быть богатым и жить свободно. Но чем больше лет ему становилось, тем все четче он понимал, что достигнуть заветной черты нельзя, потому что нельзя собрать воедино все то, чего он хочет, а довольствоваться меньшим он не мог. Он стоял, упершись спиной в старое кленовое дерево, и спрашивал себя: любил ли он когда-нибудь кого-нибудь по-настоящему? И, как всегда, ответа не было на этот вопрос. Он давно зарекся определить для себя, что такое любовь. Он знал, что такое страсть, увлечение, что такое жгучая, как острый итальянский перец, тяга к молодым красивым женщинам, когда хочется на ходу выскочить из своей машины, увидев на тротуаре гибкую фигурку, которая поминутно упрямо встряхивает своими белокурыми волосами, словно жаждет навсегда от них избавиться. Женщин у него было много. Но он уже ощутил то странное чувство, которое приходит только в зрелости, что близость расползается в разлуку, что после бурной ночи потухает восторг. И остается лишь одиночество. Несмотря на то что ты знаменит, богат, тебя узнают на улицах и в аэропорту пропускают без очереди на паспортный контроль. Ему снилось, что он стоит под огромным деревом в Джордж-тауне и слушает Брукнера. И во сне он чувствовал себя узником. Узником этого приема; привычек, царящих в этом доме; своей длившейся уже год заграничной командировки. Узником своих привязанностей и условностей, которые сам же и создал. Иногда ему хотелось вырваться из этой тюрьмы, которую он сам же и выстроил для себя, из тюрьмы уютной, комфортной, отгораживающей его от грязных кварталов, немытых лиц, пропахших гнилым тряпьем оборванцев, от тусующихся в подозрительных ночных барах молодых и не очень бездельников, где только одно развлечение – «маргарита» и поющая одну и ту же вечную песню на все лады Ингрид. Ему снилось, что к нему подходит незнакомая девушка, хотя, только взглянув на нее, он понял, что знал все о ней и все в ней еще до ее рождения; до этой встречи; до того мгновения, когда она небрежно открыла дверцу своего сиреневого БМВ и в таком же сиреневом платье, как и ее машина, впорхнула во двор. Ему казалось, что он из какой-то другой жизни помнит ее голос и то, как она сказала на другом приеме, в другом доме, на другом конце света, что она хотела бы встретиться с ним наедине. И вот она пришла. Он перестал слушать Брукнера. Он засуетился, начал искать глазами официанта, чтобы попросить для нее бокал австралийского пино гриджо. Он знал, что оно ей нравится, хотя она никогда никому этого не говорила, а с ним, по большому счету, они и вовсе не были знакомы. Брукнер закончился. Солнце садилось. Он смотрел на уходящие лучи и думал: какое это счастье – видеть, как оно садится, и знать, что завтра утром, проснувшись после этой ночи, ты увидишь снова, как оно встает. Они пили белое прохладное вино, смотрели на все удлиняющиеся тени и почти не разговаривали. А потом заиграли мазурку. О, на приеме в этом доме играли не только мазурку, но и вальсы, полонезы, котильоны. К ним подошел человек, которого он тоже где-то видел, тоже в другой жизни, другом сне, и пригласил его девушку на танец. Он смотрел, как они танцуют, и думал: «Этот человек точно хочет, чтобы я ревновал…» Но мысли его отвлек пятилетний пацаненок, неизвестно откуда взявшийся среди танцующих. У него были слегка вьющиеся светлые волосы, в пол-лица глаза и очень нервные пальцы. Он все время сплетал и расплетал их, боясь притихнуть хотя бы на миг, будто ему казалось, что, как только он остановит эту игру, исчезнет все – и этот прием, и этот сад, и этот одиноко стоящий человек. И еще, у мальчика был странный шрам вокруг левого глаза – словно когда-то его очень глубоко поцарапала злая кошка. Спящий вдруг понял, что мальчик в его сне такой же предельно одинокий, как и он сам. И что мальчик – ничейный, брошенный, оказавшийся неведомо как в этом месте и в это время. Но он уже точно знал, что мальчишка-то свой – родной, российский, заблудившийся в чужих жизнях и чужих страстях. И в тот момент, когда он начинал подходить к мальчику, чтобы спросить, как его зовут, он просыпался…
Этот сон повторялся почти один к одному всю неделю накануне его отъезда домой. Самолет летел странно. Не прямо Вашингтон – Москва, а через Чикаго. В Чикаго он вышел из самолета, зашел в бар. Взял кружку гинесса. Достал четвертак. Подбросил. Выпал орел. Допив свое пиво, он вернулся к самолету, чтобы лететь дальше. Ему безумно хотелось остаться, раствориться, растаять в стране, где он прожил целый год. И если бы выпала решка, он так бы и сделал. Вернувшись домой, он часто вспоминал свой сон. Теперь он знал, что, научившись по-настоящему видеть и все понимать, он не потерял способность чувствовать. А это для него было самым важным.
…Прошли годы. У него двое детей. Уже подростки. Почти трудного переходного возраста. Один родился накануне его отъезда в ту вашингтонскую командировку. Другого они взяли с женой из детского дома после его возвращения. Сны о Джордж-тауне ему больше не снятся. Его книги о проблемах глобализма все чаще цитируются и учеными, и политиками везде в мире. Пятую симфонию Брукнера он продолжает любить, как и десять лет назад.
Комментарии