search
main
0

Учительские истории

360 ступенек к поэту

Она учила литературе Ахмадулину и Ширвиндта

школе 55 лет! Вы можете себе представить! Таков педагогический стаж учительницы русского языка и литературы, заслуженного учителя школы России Елены Николаевны до╝бек.

…Я дожидалась ее в кабинете директора 26-й московской школы. И вот она вошла – стройная, в элегантной блузке – и тихо улыбнулась: “Здравствуйте”. Я вздрогнула: уже очень давно не встречались мне такие лица – с нежным светом внутри. “До чего же может быть хороша женщина в свои семьдесят восемь лет”, – подумала я.

– Вы знаете, – сказала Елена Николаевна, – в школе я хожу в туфлях на шпильке. – Она сказала так, и я поняла: это от уважения к себе самой и детям. Она не позволяет себе быть старой, как не позволяют поблажек.

Семья Агеевых, в которой она родилась, больше всего на свете любит школу. В этой семье все педагоги. Отец был директором, мама и пятеро детей – учителя.

– Агеевы пережили тяжелые годы: арест отца в 37-м, войну, – говорит Елена Николаевна. – Но никогда никто из нас не поддавался отчаянию. Мы всегда были вместе, всегда поддерживали друг друга. Поддержка семьи – это то, что нужно каждому, что спасает надежнее всего. Сегодня говорят, что деньги все могут. Ну не знаю! За какие, интересно, купюры можно купить искренность? Нет, только участие в судьбе друг друга спасало нашу семью. Помню, когда арестовали папу, меня хотели исключить из комсомола за то, что я не отказалась от него. Не исключили. Столько, наверное, было во мне отчаянного мужества, что не посмели исключить. А мужество вселяла в меня семья, особенно мама. Когда отец вернулся из заключения, он написал о маме поэму.

– Как вы думаете, Елена Николаевна, чтобы жить, сегодня нужно не меньше стойкости, чем в тридцать седьмом?

– Ну что вы, никакого сравнения… И все-таки мужество нам необходимо и сейчас. Я имею в виду интеллигенцию – она страдает больше других, поскольку знает, что продается, а что нет. “Все на продажу!” – этот лозунг ей противен.

– Вы прожили такую большую жизнь в школе. Изменился ли учитель сегодня?

– О да… Самоотверженности, самоотречения стало меньше. Самоотверженность – это способность отвергать себя ради дела.

– Позвольте с вами не согласиться! – вступила в разговор директор школы Алла Евгеньевна Лузина. – У нас появилось много молоденьких учителей, которые проводят с детьми все свое время. Ну вот, например, Анастасия Юрьевна Галочкина – тихая, скромная, а какой хороший учитель! А Флюра Алексеевна Лебедева? Она же душу отдает детям!

– Отчасти вы правы, – тряхнула кудряшками Елена Николаевна. – Но я говорю о самоотверженности как массовом явлении у советского учителя. Мы были бессребреники! Любили школу больше жизни. Помню, после тяжелой операции, едва выписавшись из больницы, отправилась я с детьми в Киев. Никогда не забуду 360 ступенек к памятнику Тараса Шевченко – каждую из них я “брала с боем”. Ради чего? Ну как же! Детям же нужна встреча с поэтом.

– А дети тоже изменились?

– Читают меньше. Информативности в них больше, а души – меньше. В войну книг не было, но мы читали всем классом, доставали интересную книгу, собирались в кружок и читали…

– Елена Николаевна, я знаю, вы учили Беллу Ахмадулину…

– Да, и Беллу, и Александра Ширвиндта, и Никиту Подгорного. Это было в 334-й школе, где я работала четырнадцать лет. Белла пришла к нам из другой школы в 8-й класс, была она тихая, добрая, умная девочка. Помню, написала она сочинение о поэме “Слово о полку Игореве”, такое серьезное, глубокое, что я засомневалась: возможно ли такое в пятнадцать лет! Белла сидела на последней парте. У нее были такие глаза, что по ним я читала все нюансы ее чувств. Сочинение по Грибоедову она написала в стихах.

Саша Ширвиндт был мальчик очень добрый. Я проводила с ребятами все дни напролет. А жила под Москвой, в Люблино. Так вот, Саша бегал домой после уроков и приносил мне бутерброды, когда я задерживалась в школе до вечера.

С Никитой Подгорным я много занималась русским языком (он частенько писал диктанты на двоечку). Как видите, на пользу пошло: прекрасным актером стал!

Я много ездила со своими учениками по стране. Мы были во всех городах или селах, где родились русские писатели и поэты.

– У вас есть любимые?

– Конечно! Есенин, Пушкин, Лермонтов. Я и сегодня частенько прихожу на уроки с гитарой – пою ребятам романсы. Много читаю наизусть стихов. А впервые принесла гитару в школу из-за одного случая. Звонит мне однажды вечером директор школы и предупреждает: “Завтра тридцать болгарских учителей приведу на урок”. Что делать? Им же надо не просто урок, им надо класс показать! И я показала: принесла в школу гитару. Урок получился такой, что после звонка эти тридцать учителей окружили меня плотным кольцом и наперебой восхищались! Приятно вспомнить…

– Елена Николаевна, сегодня, когда большинство учителей чувствуют себя людьми если не глубоко несчастными, то во всяком случае усталыми, вы наперекор всему кажетесь бодрой и счастливой…

– И это действительно так! И во многом благодаря моему мужу. У меня нет детей, после болезни и операции я потеряла возможность стать матерью. Но я счастливая жена. Мой муж – это мой любимый и всю жизнь единственный. И всю жизнь он носит меня на руках. Я всегда чувствую его любовь и заботу. Коллеги частенько подмечали, что я элегантно одеваюсь. И я всегда рада была отметить, что мои красивые платья и блузки – подарки любимого мужа. Всю жизнь прошли мы с ним рука об руку. Один философ сказал, что брак – это долгий разговор на кухне. Верно. Нам с мужем всегда было о чем поговорить, мы духовно близки.

Но я понимаю людей, которые чувствуют сегодня усталость от жизни. Жить тяжело. Я очень сочувствую людям. Как сказал поэт: “Земная ось проходит сквозь меня”. Невозможно быть беззаботной, когда вокруг так много печали. Я только хочу сказать: не стоит уступать ни злобе, ни старости. Надо уметь жить с улыбкой – вопреки всему! Ведь мы – учителя, рядом с нами – дети. Я всю жизнь свою чувствовала себя учителем, то есть человеком, который думает: а чему я научу детей?

Светлана

ЦАРЕГОРОДЦЕВА

Бегу к станции…

Что же это за жизнь такая, в которой невозможно добежать до счастья! Или признание в любви?

идели ли вы?.. Эх, видели бы вы! Это я, женщина конца XX века, бегу к станции “Солнечная”, что по киевскому направлению недалеко от Москвы. Ух, как я бегу! Журавли в небе по сравнению со мной просто плывут. Самолеты, набирая высоту, легче дышат. Стайеры в Африке умирают от восторга.

Эх, если бы мне больше неба, земли и силы! Нежность не годится для гонок. Железные ступеньки моста-виадука победили – вижу, как электричка, зеленая ящерка, вильнула хвостом на прощанье.

Теперь все равно. Пустая платформа. Восьмое марта. Хожу, бью каучуковым каблуком зеркала в лужах. Мне каждого пропащего дня вечером жаль. А как жаль – одна я знаю. Чтобы забыть, ночи не хватает. И когда березы еще были веселыми, до того домучилась, что пошла лечиться от страдания.

В тихие комнаты с холодными занавесками я не бежала – шла, сто раз переспросив у прохожих дорогу. Не зная даже китайской грамоты, вдруг помрачилось мне вылечиться азиатским методом. Лежала я, утыканная иголками, и кривила губы: пародия распятия на чужих простынях. И вдруг заплакала – беззвучно и горько – что же это за жизнь такая, в которой невозможно добежать до счастья?! Нет, не годится для меня восточная созерцательность!

Потом был доктор Жиженко. У него частная практика, пилюльки и баночки в шкафчике, подпрыгивающие от нетерпения меня улучшить, халат с противной вышивкой на кармане – “Ж.А.Б.”. Раздеваюсь я, вздыхая, все-таки доктор Жиженко мужчина, хоть и на работе. “Ага, – говорит он, заглядывая мне в рот, – хорошо”, – это про мои уши и, напоследок оптимистично потрепав меня по плечу, велит одеваться.

– Какие жалобы?

Наверное, все дело в том, что я недостаточно больна. Глупо ведь жаловаться на то, что я постоянно опаздываю на электричку! Езжу в чужих поездах, слушаю не тех пьяниц, киваю в такт чужим колесам. А где моя – определенная еще с вечера – теплая вагонная компания, вранье карточных игроков и настойчивость торговцев детективами и зубными щетками?

– Да… – говорит доктор. – Это сейчас у многих. Конец века, вселенские страхи. Опять же женщина – уходящая натура. Время – лучший целитель, в старости захочешь пробежаться – суставы не те. Иди, детка, мучайся, пока молодая!

… Ждать еще почти час. Под ногами черно. Станционная ворона скачет рядом, привыкла, исхитряется смотреть на меня сверху вниз. Ненадолго меня хватило – утро, а уже такая усталость – серая, вязкая, изнашивающая. Невозможность разогнуть позвоночник, будто я лошадь и все мои упряжные обязанности прибиты к телу гвоздями. Иногда я думаю, что опоздала еще до своего рождения. Все отечественные лошади, имеющие ко мне хотя бы косвенное генетическое отношение, измучены, заезжены, перебиты в войнах, увяли от дурного обращения, скотских кормов. Где мой дядя Иосиф, которого семья решила, собравшись с силами, выучить на бухгалтера? Девятнадцатилетним лейтенантом остался вечно служить Сталинграду. Дядя Петр – у меня нет даже фотографии – сгорел на Урале, в атомных лучах. Под поездом похоронил себя и пьяную тоску дядя Володя. Редко, но приезжает к отцу дядя Сережа, стучит после вечерних новостей кулаком по столу – тарелки прыгают, жидкий холодец колышется, кричит: “Мы, Харламовы…”. А нас – нет.

Прошли, балагуря и матерясь, маляры к полосатым столбикам, капает с кистей. Всюду жизнь – в сгустках алой краски на асфальте, в станционной будке, замученной извращениями ожидающих, в жестком блеске рельсов, которые кажутся бессмертными. Во всем – дальнем мигании светофоров, в ржавой стрелке, голосе-обьявлении – давно уже больше жизни, чем во мне. Нет продолжения. Дни похожи на трупики, и у меня не хватает сил их хотя бы похоронить.

Однажды я, смущаясь, призналась ему, как бы между прочим, на ходу, легко:

– Хочу ребенка!

И в то же время, увидев выражение его лица, пожалела о сказанном. Но позже он сам, в тайные минуты, шептал мне: “Может, родишь сына?”. Теперь я ужасалась и сжималась в комок.

Кому он нужен, наш сын, в конце века? Инстинкт, что желанней дождя в засуху, зовет и кричит “да”, разум цинично улыбается – “нет”. Каждую ночь жить со страданием бесплодной и роженицы, а утром, как на празднике отчаянных гонок, бежать свежее девственницы и истовее монашки. Не слишком ли много я получаю от жизни?

А счастье – везде. Почему бы мне не задержаться на этой платформе?! Вот пришел рыбак, развязал рюкзак, вытащил эмалированное ведерко в мелкой рыбьей чешуе – матово блестит, жемчужно. Погладил усы, закурил “Приму”. Намолчался рыбак на своих прудах, рад мне, праздной бабе.

– Что за рыба? – рассматриваю я мелочь, шевелящуюся в белой слизи.

– А-а-а, – радуется рыбак и бросает сигарету, – ты пройди все базары, такой не найдешь. Всем рыбам рыба. Уха – царская. Все, последний привоз, больше не ловлю, – он достает верткую пятнистую рыбешку, поднимает высокий веер-плавник.

– Ерш! – изумляюсь я. Меня так и распирает сказать, что точно такого же я видела еще в “Букваре”.

– Узнала голубчика, – любовно смеется рыбак. – У меня и пакеты есть. Некогда стоять, дешево отдам.

Собрались тетки в строченых грязных пальто с узлами и тележками, пошла торговля! Хватит мне того, что видеть разрешено. Надеваю ложное смирение, как перчатки. Нет, не быть мне спокойной!

Трудно бежать, разбивая встречный ветер, прыгая через лужи, сбрасывая клочья ночи; страшные ночи бывают, темнее свалявшейся овечьей шерсти! Но разве легче было раньше, когда день не казался маленьким рождением и смертью, когда в слепоте ночи, окруженная снами, я не бежала, ползла? Ночь разрешает все, а день требует беспощадности к себе, такой, чтобы бежать красивее и сильнее молодой кобылицы, быстрее расхристанных поездов (вот, покачиваясь и вихляя, прошел по первому пути “Жмеринка-Москва”), легче и естественней сентябрьских паутинок. Ух, как я могу бежать! Как во мне кипит и бесится океан, как просится на волю припрятанная до поры родовая обида, как ломается линия горизонта, вздыбленная дикими копытами, – только кровавая пена позади – нате!

Но я нежнее утренней росы и тише скошенной травы, когда мы вместе. Смешно – чувствовать в себе столько лошадиных сил, а ему хватает одного взгляда, чтобы меня обуздать.

– Ты очень сильная, – говорит он и жалеет меня.

– Ничего, – успокаиваю я. – Ничего.

Потом рассказываю, что вчера было небо, полное чернил, что бегать по равнине – это одно, а прыгать по крышам – совсем другое; жалуюсь, что любовь, конечно, кардиограмма. Наверное, мы многое не знаем даже вдвоем. К счастью! Но мы не чувствуем себя одинокими, и нам легче.

А мне – трудней.

Но, может, это и есть самая пронзительная женская истина подчиниться тому, чего невозможно до конца понять и никак не оправдать. Не родить – значит спасти. Но неужели во мне столько сил лишь для утреннего бега к станции, лишь для творения нездешней жизни?! Ведь я бегу – быстрее росчерка пера, легче солнечного луча, проще золотого иноходца! И – вечное опоздание, самопроклятие и успокаивающие таблетки.

Все собрались не спеша. Молдавские торговки – яблоки-щеки и яблоки в мешках, рабочие люди большого города, неуловимо похожие друг на друга, молодая мама без переднего зуба с ребенком в рюкзачке – темная людская лента в ожидании электрички.

– Вы не смотрели расписание? Не отменили поезд? – ловит мои глаза майор в новенькой форме пограничника.

– Теперь все равно, – равнодушно говорю я.

…Когда электричка повезет нас мимо подлеска, мимо колючих клубков арматуры, далекой высотки МГУ, я подумаю: какую цену назначено заплатить за пропащий день? Победит оптимизм – не сосредоточиваться на печальном; и я решу, что кредит у меня – бессрочный…

Лидия АНДРЕЕВА

Фото Сергея СКУРАТОВА

Фото Сергея СКУРАТОВА

Оценить:
Читайте также
Комментарии

Реклама на сайте