Только поэзия, а не наука способна создать целостный образ мира
Когда умерла Аксинья, Григорий увидел черное солнце. Я прочитал и сразу поверил. Потом мне самому пришлось пережить что-то подобное. 28 октября 1959 г. мне сказали, что операция прошла неудачно и Муравьева – первая моя жена – умрет. В тот же миг, при ярком утреннем солнце, я увидел, что синий небесный свод раскололся и кусками падает на землю. Потом мелькнула мысль, что это только предположение и Ира выживет. Падение осколков неба остановилось, они повисли на бумажных ленточках, которыми были проклеены, как оконные стекла в 1941 г. при бомбежках. Через мгновение все исчезло. Я ни минуты не сомневался, что физическая реальность неба не может раскалываться, но видение осталось во мне как знак хрупкости всего земного.
Я не сомневаюсь, что Паскаль действительно пережил то, что описал одним словом “огонь”. Я толкую это как внутренний огонь, вспыхнувший в груди и горевший там несколько часов (у Паскаля – два часа), потому что одной ночью, ранней весной 1958 г., “горело” и во мне. Другие толкуют записку Паскаля как видение адского пламени, ими самими не пережитого, но описанного в книгах. Спорить здесь невозможно. Пережитая метафора не может быть измерена физическим прибором. Она говорит о тайне, но сама остается тайной.
Даниил Андреев увидел своего уицраора (демона великодержавной государственности) в одно ослепительное мгновение. Потом Андреев много раз припоминал увиденное, досматривал подробности и, по-моему, дорисовывал их. Но исходный образ был примерно тем, что называют откровением, внезапным прорывом из глубины.
Такие же непридуманные метафоры я нахожу в Откровении Иоанна Богослова. Чувствуется огромная сила встречи, огромная нагруженность ее духовным опытом всей жизни (а не случайным ударом, как у меня); но образы, возникшие в потрясенном мозгу, подсказали повседневный опыт, отношения с Римом и тогдашняя наука. Всадники с мечами – такая же бытовая деталь, как бумажные ленточки, проклеившие крест-накрест небесный свод; а за небесным сводом, свернутым, как свиток, стоит тогдашняя астрономия: плоская земля, над нею – свод неба, над ним – сфера планет, сфера неподвижных звезд и еще выше – престол Бога. Все это было стройно и прекрасно. Но развитие науки все поломало.
Когда католическая церковь добивалась отречения Галилея, она исходила из правильного понимания, что факты, видимые в телескоп, разрушают стройное здание средневековой культуры, и хотела “закрыть Америку”. Правота Галилея означала кризис всей “буквы” Святого Писания. Если неверно одно, то под сомнение ставится и другое, и сами заповеди теряют свою святую бесспорность.
С этим вызовом христианство до сих пор не вполне справилось. Место Бога оказалось вне пространства и времени. Оно непредставимо и с логической точки зрения абсурдно. Логическая мысль вбивает клин в целостность мифа. Приходится вспомнить слова Людвига Витгенштейна из его “Логико-философского трактата”: “Мистики правы, но их правота не может быть высказана: она противоречит грамматике”. Грамматика науки не допускает парадоксальных метафор. Такие метафоры – дело поэзии; и только поэзия, а не наука способна создать целостный образ мира: “и там, где сцепились бирюльки (научной мысли. – Г.П.), ребенок молчанье хранит: большая Вселенная в люльке у маленькой вечности спит”. (О. Мандельштам. Восьмистишия). Нужна, видимо, “грамматика” (теория познания), объемлющая мистический опыт, нужен язык осознанных метафор, на котором можно высказать (не претендуя на описание факта): Бог – это реальность, объемлющая пространство и время и прорастающая в человеческом сердце. Как именно? Так, как это случилось с Буддой, с Христом. Вечность – не факт, который может быть удостоверен. Но фактически достоверен опыт людей, переживших вечность как свое достояние. И проблема веры – это проблема доверия Будде, Христу, пророкам других религий. Я не сомневаюсь в том, что они пережили реальность, превосходящую время, пространство и материю. Но язык, которым они высказали свое знание, – это язык метафор или фигур умолчания, знаковых пауз.
До какой-то степени эта проблема уже решалась в Осевое время, при становлении личностного мышления и личностных религий. Культуры племен смешивались тогда в больших городах древности; возникло сомнение, какой племенной миф фактически верен. Требовалась именно фактическая верность: сознание бесписьменных племен не различало метафоры Целого от факта, от единичного в пространстве и времени. Философия попыталась вытеснить все мифы своими логическими конструкциями, но системы, основанные на разных постулатах, сталкивались друг с другом и тонули в сомнении. Новой опорой нравственности могли стать только новые откровения, обращенные – поверх племен – к каждому человеку, к личности, и новые мифы, утвердившиеся на огромном пространстве, среди многих народов.
Я различаю три типа мифов: миф-идол, миф-молчание и миф-икону. Миф-идол царит среди бесписьменных племен. Он опирается на непосредственный опыт духовидцев и на неразвитое сознание, принимающее видения и сны за факты. Сила и слабость этого мифа – в некнижной связи с опытом. Как сказал Тейлор, “дикарь видит то, во что он верит, и верит в то, что он видит”; если не сам он видит, то видит отец, брат. Однако уровень духовности может быть разным. На бесписьменном уровне трудно закрепить высшие, чистейшие прозрения. Это удалось только в обществе, где сложились сословия, и единственным делом жрецов было заучивать наизусть священные стихи и совершать обряды. Такое общество стоит на пороге письменности или уже пересекает порог, и в жреческой среде начинается тонкая работа по “различению духов” (беру в кавычки православный термин, думая о Древней Индии). Легко заметить, что Упанишады – первые опыты не то богословия, не то философии (с VIII в. до Р.Х.) – опираются не на весь объем вед (II тысячелетие до Р.Х.), а только на небольшую группу гимнов. Если говорить о бесписьменной культуре до жречества (египетского, индийского и т.п.), то различение духов здесь в зачатке и смутное сознание единого часто тонет во взрывах стихийных сил.
Процесс различения духов шел двумя путями. Один – на Ближнем Востоке – вел к очищению образа верховного Бога от демонических энергий и нравственного зла. Другой – на Дальнем Востоке – к описанию вершины духовного опыта фигурой умолчания, знаковой паузой, бессилием описать непостижимое. Индии свойственны оба пути, но впервые именно здесь, в “Брихадараньяке-Упанишаде”, высшее несколько раз было описано чисто негативно: “не это!”, “не это!” Немногим позже Лаоцзы написал: “Знающие – не говорят, говорящие – не знают”, и это стало основой дальневосточной мистики. Именно на Дальнем Востоке широко укоренилось учение Будды, последовательно описавшего путь к священному, ни разу не назвав его: “Есть, о монахи, нечто неставшее, нерожденное, несотворенное…” В Индии, где Будда начал свою проповедь, его учение не удержалось (как и христианство среди евреев).
Однако различаются только господствующие направления. Сознание непостижимости священного и невозможности передать его словом есть и в христианстве. Оно называется здесь негативной теологией (православные используют греческий термин апофатическое богословие в противоположность катафатическому, по-латыни – позитивному). Самый блестящий пример негативной теологии (вызвавший восхищение буддиста Д.Т.Судзуки) – творчество Майстера Экхарта. Впрочем, вряд ли случайно некоторые мнения Экхарта были осуждены и не были канонизированы ни он, ни Рейсбрук, ни Ангелус Силезиус. Большинство христиан просто не имеют никакого представления об этих мистиках, стихийно выходивших за рамки одобренного церковью. Предпочтение мифа-иконы или мифа-молчания, т.е. положительных метафор или знаковых пауз, создает стиль религии, но не определяет ее достоинства или высоты. В том и другом стиле нет ничего специфически религиозного. Можно встретить их, сравнивая Пушкина с Тютчевым или Гумилева с Мандельштамом. Я часто приводил как пример два стихотворения о слове; приведу их еще раз. Гумилев продолжает библейскую традицию:
В оный день, когда над миром новым
Бог склонял лицо свое, тогда
Солнце останавливали словом,
Словом разрушали города.
И орел не взмахивал крылами,
Звезды жались с ужасом к луне,
Если, точно розовое пламя,
Слово проплывало в вышине…
Мандельштам, не зная дальневосточной традиции, подчиняясь только внутренней направленности своего таланта, вступает в след Лаоцзы и Чжуанцзы:
Я слово позабыл, что я хотел сказать,
Слепая ласточка в чертог теней вернется
На крыльях срезанных с прозрачными играть.
В беспамятстве ночная песнь поется.
Не слышно птиц, бессмертник не цветет,
Прозрачны гривы табуна ночного.
В сухой реке пустой челнок плывет.
Среди кузнечиков беспамятствует слово…
Пустой челнок, плывущий по сухой реке, легко вошел бы в один из абсурдных текстов буддизма дзэн.
Всякая великая религия, достигшая полноты развития, использует оба стиля. В буддизме сложились “иконные” мифы, ставшие предметами живописи и скульптуры. Христианство допускает апофатическое богословие как дополнение к основному, опирающемуся на словесные иконы Евангелия. Стилистические различия менее важны, чем водораздел между племенным и вселенским, бесписьменным и книжным. Мусульмане правильно назвали иудеев и христиан народами книги, и сами они – народ книги (Корана). Уровень духовной высоты, раз навсегда записанный, хранится в книге и воспроизводится усердными читателями книги. Если, конечно, они способны понимать прочитанное. “То, что написано Святым Духом, может быть прочитано только Святым Духом”, – сказал св. Силуан, а Святой Дух не всегда и всюду присутствует.
История каждой религии – это диалог между Святым Духом, который один и тот же в России и в Италии, в Японии и в Иране, и местной культурой. Евреи, а потом арабы, сложившиеся в соборные личности в отдалении и в отчуждении от столиц древнего мира с их великолепными статуями, барельефами, мозаиками, испытывали отвращение к чужим кумирам. Они легко приняли заповедь “не сотвори себе кумира”. Им достаточно было словесной иконы, святого слова. Напротив, греки и римляне, даже став христианами, не могли обойтись без статуй, мозаик, фресок. Эта потребность прямо противоречила заповеди “не сотвори себе кумира”, но после массового крещения язычников стала неудержимой, и найден был компромисс в живописи особого стиля, в иконе. Однако и после победы иконописания дважды возникли мощные иконоборческие движения – в Византии, когда престол был захвачен не греческой династией, и на протестантском Западе.
VII Вселенский собор, созванный в Византии после государственного переворота, положившего конец власти иконоборцев, установил правила иконописания, существующие для православных до сих пор (хотя не всегда соблюдавшиеся). По этим правилам была написана рублевская Троица. Три ипостаси единого Бога изображены символически через трех ангелов, посетивших Авраама и Сарру, то есть без всякой попытки портрета. Но даже лики Спаса и святых – не портреты, а символы Бога, присутствующего в человеке, символы священного, прорастающего в хрупком существе, способном открыться Богу и отпасть от него.
Икона, в широком смысле слова, – всякий символический текст (слышимый или видимый), дающий подступ к переживанию тайны Бога. Это слово, вырастающее из молчания. “Один западный подвижник одиннадцатого века, оставшийся безымянным, написал такую фразу: “Если на самом деле Сын есть Слово Отчее, то мы по справедливости можем сказать, что Бог – это бездонное безмолвие, то бездонное молчание, из которого только и может прозвучать слово, до конца совпадающее с молчанием и выражающее его” (Антоний Блум, митрополит Сурожский. Беседы о молитве. СПб, 1996, с. 79).
Миф-молчание и миф-икона не противоречат, а дополняют друг друга. Миф-молчание с первого взгляда ошеломляет бездной непостижимого. Миф-икона, видимо, прост и зрим. Но за этой простотой скрывается бесконечный спор духа и буквы. Об этом в следующей статье.
Комментарии