В этом году исполняется 70 лет поэту Юрию Ряшенцеву. Но он, выпускник филфака Московского государственного педагогического института, в душе двадцатилетний студент. Ровесник любому молодому поколению, в душе которого его песни сразу находят отклик. Песни на стихи Ряшенцева сразу становятся шлягерами, как, например, “Пора-пора-порадуемся”. В них, помимо изящества стиля, точных рифм, неожиданных и метких метафор, есть романтика, радостное мироощущение и вера в жизнь.
А еще Юрий Ряшенцев – интересный рассказчик. Его память хранит множество историй. Немало из них – о школе, в которой он отработал семь лет.
– Как вы оказались в “школе переростков” и что это такое?
– Какой-то педагогический ум придумал собрать всех двоечников в одну школу, чтобы улучшить успеваемость в районе. Таким образом, там собрались ребятишки из всех подворотен Центрального района Москвы. Меня в эту школу позвал Макс Кусургашев, ныне известный радиожурналист. Директор нам сказал: “Ребята, если вы русскому языку их не научите – ничего. Главное, чтобы они не убили никого”. Мы работали по системе, близкой к Макаренко, со всеми ее недостатками и успехами. Принцип был такой: если ты хулиган и пользуешься кулаком, то будешь поставлен перед более сильным кулаком.
Для начала надо было завоевать авторитет. Что было главным для этих ребят? Футбол, гитара, блатная песня. Мы им доказали: то, что они поют, – детский лепет, а вот настоящую блатную песню им Максим Дмитриевич Кусургашев споет. В футбол мы их десятерых обыграли впятером. Они таких учителей не видели и преисполнились к нам какого-то странного почтения.
Каждое утро меня встречал длинный парень с маленькой головкой – Эрик Хренкин по кличке Дон Питон. Приплясывая, он неизменно приветствовал меня словами: “Юрий Евгенич, почетик из Индонезии!”
Мы просили прибавку к зарплате как педагогам, работающим с дефективными детьми (что было отчасти справедливо). В школу приехала комиссия. Ее встречали торжественно, Максим Кусургашев на обеде подсыпал всей комиссии слабительного. Неделю или две они смотрели уроки, а потом собрали нас, чтобы сказать о результатах. Встает председатель: “Дорогие товарищи! Несмотря на то, что у нас тут со здоровьем были проблемы, вы действительно замечательно работаете. Вы подвижники. А ребята ваши, конечно, хулиганы и шпана, но они нормальные. Доплачивать вам мы не имеем права”. Мы повесили носы. Вдруг дверь открывается, всовывается голова Хренкина: “А где директор? Директор, почетик из Индонезии!” Тяжелое молчание, и голос председателя: “Будем просить 25 процентов к зарплате”.
Когда мы водили ребят в поход, Дон Питон обращался к своему отделению: “Господа ужи!” И однажды они наловили ужей, продели вместо пояса в брюки и завязали. Хорошо еще гадюк на пояс не повесили… Много было хорошего и смешного.
– А почему вы ушли из школы?
– Я ушел из школы в 1962 году в журнал “Юность”, где печатался. Я чувствовал, что мое дело – литература. Мне хотелось писать стихи. Но когда начал работать и сидел в журнале, долго не мог понять: это что, работа?! Можно в любой момент встать, пойти выпить кофе… А в классе 45 человек против тебя сидят, и с ними надо справляться. Причем действовать на них можно было только личным обаянием. Как-то раз ко мне в класс прислали жуткого хулигана. Я прихожу утром – сидит субъект с лихой челкой и тяжелым взглядом. “Тебя как зовут?” – “Ну Жан”, – “А фамилия как?” – “Ну Кастелини”, – “Ты что, итальянец, что ли?” – “Ну француз”. Все педагогические ухищрения не действовали. Но однажды пришла его мама и сказала: “Юрий Евгеньевич, он так вас любит! Когда спросила, какое пальто ему купить, он сказал: как у Юрия Евгеньевича”. Самый большой педагогический успех в моей жизни! А если серьезно, воздействовать на них было сложно.
– Как бывший педагог сегодняшним педагогам что вы можете сказать?
– Я думаю, нет профессии более романтической и более драматической, чем педагог. Учитель, как тореадор. Если ты выходишь на арену, то у тебя два пути: или это слава, пускай в масштабе школы – у ребят, или поражение. И может быть, сегодняшним студентам, будущим учителям, удастся сделать то, что мы не смогли. Ведь вот какая вещь. Им станут доказывать, что вы должны воспитывать национальную гордость. И это правильно. Но надо воспитывать и национальную совесть. Быть патриотом на словах ничего не стоит. У нас в стране скомпрометирована сама идея любви к Родине. Потому что больше всего об этом кричат люди, которые ничего ей не дали.
– Вряд ли профессия учителя привлекала вас в детстве. Кем вы мечтали стать?
– Когда мне было лет восемь, моим эстетическим идеалом был приблатненный сосед Равиль Сомов по кличке Сомец (не путать с “самец”!). У него были прохоря – низкие сапожки, в них с наплывом заправлены брюки, и тельник. Но самое главное – он бил чечетку! Я понимал, что с этим идеалом мне тягаться невозможно. Чечетку я бить не умею. Только что с боем заставил маму снять с меня красный бархатный костюмчик, в котором невозможно было выходить в мой слободской двор. Я понимал, что если сразу не буду давать сдачи, меня просто забьют. Я довольно быстро утвердил себя во дворе, но все-таки был как все. Мужской идеал Хамовников, в которых живу всю жизнь: я кавалерист на коне, с баяном, слезаю – и бью чечетку. В это же время у меня возникло желание стать подводником. Но на подводную лодку нельзя будет взять лошадь. Баян еще ладно, но бить чечетку на подводной лодке как-то странно. И это была проблема, с которой я мучился год или полтора.
– Однажды вы сказали, что не любите эту работу – писать тексты к фильмам и спектаклям. Но ведь именно это принесло вам известность.
– Да, у меня, казалось бы, счастливая судьба. Широко известны мои песни, сделанные для кино и сцены. Но как автора лирических стихотворений меня знает мало людей, интересующихся поэзией. Вообще интерес к лирической поэзии в нашей стране сильно преувеличен, что стало особенно ясно с перестройкой. В 60-е годы страна этот интерес имитировала. Эти 14 тысяч человек, сметавшие конную милицию, чтобы прорваться на вечера моих друзей Евтушенко, Вознесенского, не стихов хотели. Они хотели услышать в адрес правительства гадость. А это было возможно только в стихах. Западные люди, приезжая к нам, удивлялись: “Как у вас интересно! У нас поэт не может жить на стихи. У нас поэт работает, служит, а вечером пишет стихи”. А у нас никто не работал, лежали на диване, писали стихи, получали гонорары. Ну и чем это кончилось? Тем, что страна перестала имитировать интерес к поэзии. И это нормально. Из ста человек стихи любят двое-трое.
Меня в тридцать лет больше заботило то, что я того и гляди из первой волейбольной команды пединститута, за которую продолжал играть, перейду во вторую, потому что у меня прыжок слабее стал. То, что нет книги, меня мало волновало. Я долго сопротивлялся профессионализации. Но в один прекрасный момент понял, что есть прикладное применение стихотворной речи: спектакль, кино. Они дают возможность писать стихи, которые и есть, собственно, моя работа.
– Цензура придиралась к вашим стихам для фильмов и спектаклей?
– Вы не представляете, что я пережил с “Тремя мушкетерами”! У меня был редактор, очень умный, интеллигентный человек, но очень боязливый. И он страшно боялся, что из-за моих текстов его снимут с работы. “Вот у вас Бэкингем объясняется с французской королевой, – говорил он. – “Британский флот и армия лишь для того нужны, чтоб я в любви добиться мог успеха!” Лучше бы это убрать: у нас с Англией сложные отношения” – “Какая Англия? Это же XVII век!” – “Ну у нас и c Францией сложные отношения…”
– Это с вашей легкой руки после “Трех мушкетеров” французские выражения “пуркуа па”, “а ля гер, ком а ля гер” вошли в словесный обиход?
– Эти фразы в обиходе были всегда. Что говорит мальчик, приехавший из деревни и мечтающий казаться европейцем? “Мерси”! Так что я просто попытался передать русское представление о французах.
– А что такое “ланфрен-ланфра” в любимой многими песне из “Гардемаринов”?
– Дело в том, что во французском языке очень широко используются вокализные слова. Они есть и в русском языке: “ай люли” или “ой дид-ладо”. Чем богаче песенная культура, тем больше таких слов. “Ланфрен-ланфра” – одно из таких вокализных слов. Если оно вызывает интерес – значит я правильно сработал, профессионально.
– В ваших стихах постоянно звучит тема одиночества, а в последнее время она усилилась. Между тем вы все время окружены людьми: друзьями, поклонницами…
– Творчество предполагает одиночество. Ничего страшного в этом нет. Пока ты не будешь по-настоящему одинок, ты ничего не сможешь написать. В одном из стихотворений я написал: “Ты осудил меня за обращенье к Богу. А с кем мне разговаривать? С тобой?” Я все время об этом сейчас думаю. У людей нет ответов на вечные вопросы.
– И все-таки создается впечатление, что вы полностью принадлежите богеме.
– Человек богемный вечером начинает психовать: куда пойти? Меня не вытащишь из дома. Самое большое счастье – лежать на диване. Вы не назовете ни одной писательской обоймы, куда я вхожу.
– Вы считаете, что состоялись в своей профессии?
– Да. Я не все сказал, что хотел, но многое из того, что хотел, сказал.
– Вы счастливый человек?
– Да. Счастливый, везучий человек, видевший очень много горя. Жизнь прекрасна, несмотря ни на что. Тем более если верить, что она не кончается с физическим распадом. Что такое мужество? Это преодоление страха. А простое отсутствие страха может быть следствием эмоциональной неразвитости. Кинематограф очень близок мне по ощущению: трагический и вместе с тем светлый. Если мне завтра суждено покинуть этот мир, я могу сказать, что очень благодарен ему за все.
Наталья БОГАТЫРЕВА
Комментарии