Пить чай, пахнущий мятой, и глядеть завороженно, как мечутся на домах причудливые тени, было приятно. Небо бросало одну порцию снега за другой, а за крохотным квадратным столиком худая старушка говорила: “Деточка, Петербург можно открыть в такие фантастические вечера. Поглядите, какие слепые окна во дворах-колодцах, словно блуждают и шепчутся за ними чьи-то призраки. Как сонно вздыхает подо льдом Нева. Вы никогда не почувствуете Петербург солнечным и даже если увидите на небе палящий диск, знайте, где-то в сердцевине Петроградской стороны таится зловещий болотный огонек”.
Потом старушка умолкала, а буфетчица приносила ей стакан бесплатного чаю.
– Она – бывшая учительница литературы, – сообщала вполголоса буфетчица на недоуменные взгляды посетителей. – В блокаду сошла с ума. Живет в чулане: до сих пор чудятся бомбежки. Сын пьет. – И, видя растерянные взгляды, добавляла: – Не покупайте ей пирожков, не примет.
Но покупали. Много.
Старушка высоко вскидывала брови.
– Ну что вы, что вы?! – лепетала она. – Оставьте детям! У Миши Григорьева выпали зубы, ему надо разжевывать. И Людочке, и Жене. – И с тихими всхлипами крошила в руках тесто.
Когда чай был выпит, старушка утыкалась носом в шерстяной шарф и, медленно ступая, двигалась к дому. В ее подъезде вилась спиралью старая каменная лестница, и все стены вдоль нее были исписаны цветными фломастерами. Писали обо всем. О жизни, о смерти, о вере, об одиночестве. Стихами и прозой. И называли это место “ротондой”.
Она останавливалась всегда на одной и той же ступени, задирала голову и читала тихо: “Познав отчаянье утраты, я шел в беспамятство дорог. И слышен был мне голос внятный: “Бог есть Любовь, Любовь есть Бог”.
Она никогда не выходила из квартиры и не просила тишины. Никогда не гнала с “ротонды”. Держала у двери блюдечко для приблудных животных. Но ни собаки, ни кошки это место не запоминали: ничего, кроме чуть смоченного водой черного хлеба, она им предложить не могла.
Я не в состоянии вспомнить погоду в то сентябрьское утро. Было ли оно ветреным, с клочками облаков, зацепившихся за шпиль Адмиралтейства. Или, наоборот, солнечным и мягким, почти что августовским, с оголтелым чириканьем воробьев. Помню окно на четвертом этаже. Ее желтое лицо за мутными разводами на стекле. И нас, только-только поступивших на первый курс культпросветучилища. Счастливых, смеющихся.
И она, вдруг появившаяся за оградой. Растрепанные волосы. Глаза распахнуты, и в них невообразимая, невозможная радость! Она называла нас чужими именами, металась за толстыми железными прутьями и объясняла, объясняла, что, даже несмотря на голод, нужно читать Тургенева, Чехова, Толстого.
Во дворе училища было очень тихо. Хохотнул вдруг чей-то басок и тут же поперхнулся. Она держалась обеими руками за ограду и шептала, что бесконечно счастлива видеть нас живыми. На бесцветных ее ресницах мелким бисером висели слезы…
На протяжении всей нашей учебы она ходила в “Пирожковую”, пила бесплатный чай и улыбалась. Когда мы стекались по вечерам на “ротонду”, махала нам рукой из окна. И кто-то из нас однажды начал писать на стене: “Познав отчаянье утраты…”
Наталья АЛЕКСЮТИНА
Комментарии