Когда в середине 40-х годов Сергей Прокофьев писал оперу «Война и мир», он, конечно, вряд ли мог хоть на мгновение представить, что почти через семьдесят лет исполнять ее будет целый батальон. Не солдат, конечно, а артистов, но если на сцену высыпают одновременно пятьсот человек, другие сравнения в голову не идут. Добавьте сюда живую лошадь, и получится уже почти кавалерия. И артиллерия с нами: вот они, пушечные стволы, плывут черными лебедями где-то в глубине сцены за лесом штыков. «Война и мир» в столичном Музыкальном театре Станиславского и Немировича-Данченко из просто оперы переросла в грандиозный монумент. Формально – героям войны с французами, как-никак юбилейный год на дворе. По сути же – в памятник самому театру, молодой и сильной труппе, не ведающим страха пассионариям, вынесшим на своих не дрогнувших плечах эдакую художественную махину. Историческую во всех смыслах, ибо не просто напоминает о прошлом, но не имеет ни единого шанса забыться в будущем.
Чем отличается эпопея от неэпопеи, знает любой приличный школьник: частные судьбы, крошечные песчинки в океане жизни, сталкиваясь с девятым валом истории, либо идут ко дну, либо, закалившись в испытаниях, перерастают самих себя. В любом случае без этих двух слагаемых – простого человеческого и бурного исторического – эпопеи не получится. Писателям проще: в их арсенале сколько угодно бумаги, которую можно заселить какими угодно мирами. Был бы талант, а безропотная бумага, как известно, все стерпит. Другое дело театр: любой порыв ограничен квадратными метрами сцены и несколькими часами действия. Режиссер Александр Титель решил не изобретать колесо и пошел на первый взгляд самым простым путем, на поверку оказавшимся еще и самым правильным. Поделив спектакль на две равные части – мирную и военную, – он заполнил беспечно светские сцены грозовыми предчувствиями и страстями, а напряженные батальные, напротив, где это было возможно, окропил глубоким и личным светом человеческой души.Первый акт, он, конечно, для девочек. Балы, любовь, страдания разбитых сердец. Почерк Александра Тителя ни с каким другим не спутаешь: максимальная условность рука об руку с придирчивой точностью в отдельных деталях. Первый бал Наташи – одна большая абстракция: ни тебе пышно разодетой толпы, ни блестящих интерьеров. В пустом белоснежном пространстве, обозначенном для приличия лишь парой простых стульев, проносятся пары-призраки – то ли люди, то ли тени. Поначалу даже обидно: вроде как пригласили на праздник, обещали фейерверк и веселье, а потом отменили все без объяснений или хотя бы извинений. Затем понимаешь: это мир глазами влюбленных, для которых окружающее стремительно теряет объем и плоть. Есть только они, яркие и очевидные, Андрей и Наташа. Их лица. Их чистые молодые голоса. Все остальное не больше чем морок и сон. Так же пронзительно решена в финале и сцена смерти князя Болконского. Они снова будут танцевать, еще более нежные, мучимые прошлой виной и жаждой несбыточного счастья. Только вместо гулкого зала, символизирующего бескрайнее будущее, смыкаются вокруг безжалостные, безликие в своем отполированном блеске штыки, кивера, перевязи и мундиры. Русские или французские – какая, собственно, разница, если за ними вечная тьма разлуки. И в то самое мгновение, когда, подхватив Наташу на руки, кружит ее Андрей все быстрее и быстрее, штыки эти вырвут ее у него, и самого его поглотят, и сомнут, и растопчут. И останется Наташа белоснежным пятном у рампы, сломанной куклой, потому что и Пьер, и материнство, и прочие радужные подробности, переполняющие последние страницы толстовского романа, – все это за скобками спектакля.Если не считать этого практически уже финального любовного эпизода, второй акт – он целиком для мальчиков. Бесконечные перестроения гигантской военной толпы, когда вперед выдвигаются то русские пехотинцы, целящиеся в зал, будто бы в сторону вражьих укреплений, то французские мародеры, задыхающиеся под грузом награбленного. Пожар Москвы, выплескивающийся на сцену лишь далеким огненным заревом. Застывший в немой ярости Наполеон, своим гениальным корсиканским нутром чующий, что закат его близок. И Кутузов в Филях – без традиционной черной повязки, кстати, самая, пожалуй, трагическая фигура во всей этой монументальной композиции. Отступить, дав шанс призрачной надежде? Или погибнуть с честью под стенами древней Москвы? Если допустить, что чужая любовь еще может кого-то оставить равнодушным, то эти муки выбора и личной ответственности, вынести которые не под силу простому смертному, накрывают всех без разбора. Толстой утверждал, что один человек не вправе вершить судьбы миллионов, но Кутузову, надломленному, подавленному, вмиг постаревшему на века, обстоятельства не оставляют ничего другого. За что ему эти испытания, ведь он всего лишь старик, слабый, которого просто вынуждают быть сильным? И в этот самый миг хрестоматийная ария про «величавую в солнечных лучах матерь русских городов» перестает быть всего лишь оперным хитом, обращаясь если не в сакральный текст, то в нечто выходящее за рамки привычного сочетания нот и слов.И напоследок – собственно о музыке. Прокофьев не Моцарт, не Чайковский и не Верди. Его невозможно напевать между делом, он не врезается в память легким звенящим мотивом. Но он оставляет послевкусие, терпкое и долго еще не проходящее. В данном случае блестящий оркестр под руководством дирижера Феликса Коробова делает все, чтобы это было именно так. И когда падает занавес, хотя тут это всего лишь фигура речи, так как для этой постановки роскошный бархатный занавес со сцены «Стасика» убран, остается ощущение причастности к чему-то огромному и уникальному, что, возможно выпадает далеко не каждому человеческому поколению. И понятия «любовь», «судьба», «Родина», заезженные и затасканные без меры в другое время, пусть ненадолго, но омытые мощным хором, вновь обретают свой первозданный и чистый смысл. И гордость переполняет – за лучшее, что было и, даст бог, еще будет. За людей, которые умели идти до конца – и в мире, и в войне. За бессмертную музыку, позволившую прикоснуться к себе. И за наш оперный театр, в конце концов еще способный на поступки.
Комментарии