Русская энциклопедия
Ужели рифмой дактилической,
чье эхо слышно за версту,
достиг он зоркости провидческой,
той, что затмила красоту?
Ужель растяжкою метрической
воздвиг он лирику свою
в разряд поэзии эпической,
где петь ветрам – не соловью?
В ранжир поэзии трагической,
в какой рыданье – через край,
где прямо в качество количество
переросло: не убавляй!
Не убавляй слогов, протянутых,
как милосердная рука,
к безмолвью сирых и обманутых,
к лугам, где мокрые стога;
к печальным ивам и понуренным
коровам, что на водопой
под небом северным, нахмуренным
бредут убитою тропой…
От балалайки – до высокого
гуденья недр, дыханья сфер:
взмывает песня вольным соколом
и льнет к земле, как землемер.
Надрыв пошиба деревенского,
что у погоста, кабака…
Не быть бы прозе Достоевского,
когда б не рядышком строка
что душу рвет, за горло схватывать
не устает – не отдохнет,
чтоб после раны вам заплатывать:
Зеленый шум, гречишный мед…
Чтоб после плыть за теми зайцами,
для коих Богом – дед Мазай,
а после с барышней за пяльцами
сидеть: очей не подымай!..
А после кратенькими ямбами –
как будто яблочко во рту –
кружиться с девками и бабами,
играть с детишками в лапту.
Но в струны, в их – уезда эн-ского –
трактирный, ярмарочный лад
вплетется голос горя женского
и снова – арф речных каскад…
По бездорожью, через месиво
болот, по весям, городам –
всех перечтет, кому невесело,
строка, открытая ветрам.
Кого не встретишь в ней, лишь искоса
взглянув да в сердце поселив!
Ушел от барственного искуса
непереборчивый мотив.
Банкир, жуир в визитках новеньких,
князек, чей род уже увял,
и бледнолицые чиновники,
и краснощекий генерал.
Солдат, с недолею обвенчанный,
изба, с телятами закут,
и снова девки, бабы, женщины,
что плачут, жнут, рожают, ткут.
Хоть это, впрочем, не из лирики, –
как в нескудеющей руке,
гостят купцы, жандармы, клирики
в той гуттаперчевой строке.
В ее заливиствых трехсложниках,
в ее горошке-говорке –
на всех путях, на всех дороженьках,
на всяком струнном ветерке.
И чем ты меньше, тем заметней ей:
мотает волос паутин…
Над русскою энциклопедией
сиди, склоняйся до седин!
Над этой лыковою строчкою,
что бродит в парке иль в овсах,
над белой тонкою сорочкою
и жарким кумачом рубах.
Ее тетеркины да орлии,
да журавлиные крыла…
То кулики полощут горло ей,
то сыч, бекас, перепела.
Тут лопухи, да хмель, да ельники,
орешник, черная ольха –
шумят густые новосельники
угодий русского стиха.
Под стать погоде переменчивой
то нежат, то ладони жгут,
объяты рифмой недоверчивой:
авось под дождик убегут!..
Но, верно, надо быть волжанином,
чтоб, как бурлаки, бечевой
идти, толкать плечом израненным
ее к той мете ветровой!
28 февраля, 1 марта 1994 г.
У дальней двери
Больной Некрасов… Кто измерит,
в беспечном разуме вместит,
что он уже у дальней двери –
той, за которой мрак горит.
Той, за которой свет чернеет, –
как это видимо извне…
Как влажен лоб! Рука слабеет.
И тени пляшут по стене.
Иван Крамской его рисует
в столь белых, чистых пеленах,
в каких и в гроб не стыдно… Дует
сквозь шторы. За диваном – страх:
забился в угол… Тонко мучит
в истомный час – вблизи утра…
А школьник маленький заучит,
что Муза – кровная сестра.
«Сестра народа…» – прошептал он.
«Сестра народа и моя!»
Чернеет крест на снеге талом.
Когда ж распалась та семья?
20 февраля 1994 г.
На какую из чаш?
Все судачат: какие деяния
положить на какую из чаш?..
«Я пою тебе песнь покаяния», –
он промолвил, неправедный наш.
И кружит над Отчизною грешною
этот скорбный, метущийся дух:
над ее широтою безбрежною
и над всякой из горьких прорух.
Над волнами ее перекатными,
стоном нив и покоем могил
веют ризы его: незапятнаны!
Он страданиями их отбелил.
21 февраля 1994 г.
И тем подобен он Гомеру
Таким ли был народ, иным ли,
чем он об этом прорыдал?..
Пред нами лик его задымлен –
приметен только пьедестал.
Задымлен лик того народа,
чье сердце – золото, чей вид
так прост, как русская природа:
лесок, овраг, а дух – летит!..
Но коль подумаешь о милых,
ничуть не знаемых в лицо,
густеет рожь, а на могилах
цветет Некрасова словцо.
Манит проезжая улыбка,
блестит соленая слеза.
Кричит ямщик, воркует зыбка,
пылает девичья краса.
Селенья… Чем вы знамениты?
Мороз, рекрутчина, страда…
Румянец русской Афродиты
как разглядел он в вас тогда?
И тем подобен он Гомеру,
певцу ахеян, мудрецу,
что знал возвышенную меру
и к богоравному венцу
возвел наш род…
И вот в страданьи
ты зришь не ярый гнев богов,
но знак охранной Божьей длани,
кровавый, тяжкий, но – Покров!
В сыром тумане нависает,
при первом солнышке горит…
Не знаем сами, как спасает тот стих, что сердце бередит.
Он добр, язвителен ли, строг ли,
но в нем навек впечатан лик:
незримый нам наш тайный облик
хранит поэзии язык…
Таким ли был народ, иль хуже, –
едины: Кто его создал,
и кто, стучась в мирские души,
возвел его на пьедестал.
22 февраля 1994 г.
1877 год
Пусть тетрадка выпала из рук –
рано ты ликуешь, преисподня!
«Я трудом смягчаю свой недуг», –
начертает он еще сегодня…
Он споет нам «Баюшки-баю»,
слыша голос матери усопшей,
песню предпоследнюю свою
выпуская из руки иссохшей.
Он споет, как мельниц жернова
хрустко перемалывают кости,
сыпля не мучицу, но слова, –
золотом наполненные горсти!..
Скажет, что, увы, на костылях
в этот раз к нему явилась Муза,
как к тому, кто век свой в бобылях
прожил, сам себе теперь обуза.
Сжалилась? Печали утолить
прибрела?.. В широкой мгле рассвета
горбится… Но как же позабыть
в вечность уходящего поэта?
Радости немного принесла
в темном, поистрепанном подоле.
Тоже, впрочем, жертва ремесла:
хворь – не хворь,
а точно баба в поле!
Он смутится: ведь читатель-друг
не поверит, что его работа
втайне от беснующихся мук
длится год, и год, и вновь полгода…
Только тень осталась от него.
А от жизни – считанные миги.
«Пододвинь перо, бумагу, книги!» –
жарко просит друга своего.
Господи, откуда ж эта страсть
в трижды обреченном человеке –
хоть бы звук у музыки украсть,
хоть бы луч – под сомкнутые веки!
А шагал, бывало, вдоль стерни,
целясь из охотничьей двустволки…
На селе – туманные огни.
За сугробом – спугнутые волки.
Видно, ближе к лесу отошли,
отдавая звездную дорогу
путнику в серебряной пыли,
что теперь ступает прямо к Богу.
Песню про венчанного царя
сложит он – про грешного поэта,
как, о русском рабстве говоря,
он стяжает ныне царство света.
Он простонет: «Тяжко умирать!»
Он попросит у земли прощенья.
Не скучай, полночная тетрадь:
вот еще клочок стихотворенья…
«Я трудом смягчаю свой недуг…» –
пишет он рукою терпеливой.
Смерть едва скрывает свой испуг.
Жизни не бывает несчастливой!
В час, когда не слышно ничего,
кроме целый мир объявшей боли,
так вот и приходит торжество
творческой, всевластвующей воли.
27 февраля 1994 г.
Татьяна ГЛУШКОВА
Комментарии