search
main
0

Поэт сказал о нем: “Сияющий” Малоизвестные страницы истории создания одного пушкинского шедевра

Шестое июня – день рождения Александра Сергеевича Пушкина. В этом году мы отмечаем 203-летие великого поэта. Дата не юбилейная, но какое это, в сущности, имеет значение, заметил когда-то Александр Твардовский, если речь идет о Пушкине: “Справляется ли дата рождения или смерти – это повод для новой встречи с его поэзией, с ним самим во всем обаянии и блеске его ума и характера, его личности”.
Жизни и творчеству великого поэта посвящены сотни книг, тысячи статей. Но Пушкиниана продолжает пополняться новыми исследованиями. Литературоведы, историки, публицисты, снова и снова погружаясь в его мир, ищут “к нему свой отдельный путь”, пытаясь постичь тайны Пушкина как явления “чрезвычайного” (Н. Гоголь), “вулканического” (М. Горький), “невиданного и неслыханного”, “пророческого” (Ф. Достоевский). Кстати, именно Федор Михайлович первым среди других подметил в поэте способность к всемирной отзывчивости, свойство перевоплощаться в чужую национальность. Здесь чаще, согласитесь, всплывает в нашей памяти образ поэта – певца Кавказа, очарованного долинами Грузии, южными ночами и садами Крыма, и меньше – Пушкина- “мусульманина”, который ярко проявился в его знаменитых “Подражаниях Корану”.
Это произведение, написанное в духе магометанской Священной книги, многие специалисты относят к литературному шедевру, называют самым совершенным поэтическим циклом А.С.Пушкина, в котором звучит тема пророческой миссии поэта.
Автор публикации, Георгий Васильевич Димов (1920 – 2002), журналист, востоковед, большую часть своей жизни прожил на Востоке, в Средней Азии. Будучи большим знатоком Священной книги ислама и ревностным почитателем А.С.Пушкина, он детально исследовал историю создания этого поэтического цикла, прибегая к сравнениям самого Корана с “Подражаниями”, включая подробности из жизни Пушкина того периода, его переписку с друзьями… “Поэт сказал о нем: “Сияющий” – последняя завершенная работа Г.В.Димова.

В отделе редких книг Государственной библиотеки им. Алишера Навои бережно хранится объемистый том в кожаном переплете шоколадного отлива с золоченым тиснением на титульном листе: “Книга Аль-Коран аравлянина Магомета”. Так изданный в 1790 году в Санкт-Петербурге Коран назывался в русском переводе с французского, сделанном М. Веревкиным.
С душевным трепетом беру из рук хранителя отдела Рахима Ахмедовича эту книгу. С подобного экземпляра – так и хочется думать, именно с этого – А.С.Пушкин делал свои знаменитые “Подражания Корану”, и мне представляется счастливая возможность обратиться к первоисточнику, вдохновившему поэта на создание знаменитого девятистишия.
Но сначала – что стоит за припиской поэта к его заголовку: “Посвящено П.А.Осиповой”.

“Принужден был бежать из Мекки в Медину”
В августе 1824 года четырехлетняя южная ссылка Пушкина была заменена ему на северную, с проживанием под жандармским надзором в Михайловском – родовом имении матери в Псковской губернии. Встречен он был как нельзя лучше, всей округой. Но скоро все переменилось.
Пушкин никогда не был близок с отцом. Теперь, с выдворением его в Михайловское, отношения между ними испортились окончательно. Сын уличил родителя в слежке за ним в угоду приставу. Отец прилюдно обвинил сына в преподании младшему брату Льву и старшей сестре Ольге безбожия (Пушкин, видимо, втайне читал им написанную на юге и ходившую в списках поэму “Гавриилиада” – пародию на церковные темы).
О тягчайшем грехе поэта доходит до Санкт-Петербурга. Измученному опалой, ему уже начинают грезиться Сибирь и лишение чести. Надо хоть на время куда-то укрыться. “Я поклонился (родителям), – напишет он В. Жуковскому, – сел верхом и уехал”. Поэту князю П. Вяземскому чуть позже объяснит в письме: “Принужден был бежать из Мекки в Медину”. Мекка здесь – Михайловское, Медина – Тригорское, в двух верстах от него.
В то время как родной дом, пусть ненадолго, станет немил, в Тригорском поэт окажется в кругу большой, необычайно дружной, красивой семьи Вульф-Осиповых. Для всех он здесь – бог, “солнышко в окне”. Все от него без ума: старшие дочери (вскоре они, как и их двоюродная сестра Анна Керн, станут музами его сердца), восторженный старший сын Алексей Вульф, студент из Дерпта, готовый с ним хоть на край света, а самое важное – глава семьи и хозяйка имения Прасковья Александровна, женщина утонченного образования и литературного вкуса, которая еще семь лет назад, во время первого, после лицейского приезда Пушкина в Михайловское, когда он был гостем Тригорского, увидит в юном соседе поэтическое будущее России и уже с тех пор станет его ангелом-охранителем на всю его жизнь.
Прасковья Александровна к тому времени овдовеет и вторым браком, останется одна с семерыми детьми и падчерицей. Она целиком уйдет в заботы о семье и хозяйстве, но как только встретит Пушкина и узнает о его беде, отложит в сторону все и пустится хлопотать за него: наездами в Михайловское – мирить с родителями, письмами в Петербург – умолять влиятельных лиц заступиться за поэта, а его самого, как сможет, оградит от излишнего внимания детей и уединит в свою роскошную библиотеку, с наставлением успокоиться, отмахнуться от сует и обратиться к вечным истинам жизни и смерти, добра и зла, любви и веры.
Скорее всего именно по ее совету, роясь на книжных полках, Пушкин и остановит свой выбор на объемистом томе в кожаном переплете шоколадного отлива.

“Я тружусь во славу Корана”
Примерно неделю спустя после начала работы в Тригорской библиотеке в переписке Пушкина появится новое обращение к излюбленным образам Востока.
В письме брату Льву в Санкт-Петербург после вопроса: “Что “Онегин”? (в столице готовилось издание первой главы романа), после просьб прислать ему книги, в том числе “Жизнь Емельки Пугачева”, “Путешествие по Тавриде”, а также “серные спички, карты, горчицы и сыра” поэт деловито сообщит: “Я тружусь во славу Корана и написал еще кое-что”.
Еще через две недели – теперь уже в письме
П. Вяземскому, по случаю окончания работы: “Мой Коран пошел по рукам…”.
Эти выражения, как, впрочем, и сравнение своего временного выезда из Михайловского в Тригорское со знаменитым хиджры пророка Мухаммада, носят шутливый характер. Но в них типично пушкинская влюбленность в предмет своего поэтического исследования.
Перелагая на язык русского стиха священную книгу ислама – и не отдельные ее главы (суры) и эпизоды, как это делалось до этого, скажем, в европейских подражаниях Библии, а всю ее, книгу в целом, – Пушкин как бы целиком погрузился в мир ее образов, жил и мыслил ими.
Естественно, на первом плане “Подражаний” – мотивы очень многих аятов (стихов) Корана о Творце всего сущего:
Зажег ты солнце
во Вселенной,
Да светит небу и земле,
Творцу молитесь; он могучий;
Он правит ветром, в знойный
день
На небо насылает тучи,
Дает земле древесну тень.

О высшем благоволении Творца:
Он милосерд: он Магомету
Открыл сияющий Коран,

С небесной книги список дан.
Тебе, пророк, не для
строптивых;
Спокойно возвещай Коран,
Не понуждая нечестивых!
О дарованных пророку достоинствах проповедника истины:
В паренье дум благочестивых,
Не любит он велеречивых
И слов нескромных и пустых.

В подобные поэтические кристаллы “Подражаний” спрессованы Пушкиным стихи Корана, взятые из различных его глав, о таких понятиях, как честь (“Мужайся ж, презирай обман, стезею правды бодро следуй”), готовность отдать жизнь за веру (“Блаженны падшие в сраженье: теперь они вошли в эдем”), подлинное милосердие и бескорыстная участливость к чужой беде (“Торгуя совестью пред бледной нищетою, не сыпь своих даров расчетливой рукою”) и т.п. Но заблуждение – полагать, что девятистишие воспроизводит содержание Священной книги по ее проповедям, притчам и заклинаниям, а тем более “уклад жизни и философию арабского Востока”.
Обращение к первоисточнику – изданию Корана 1790 года в переводе М. Веревкина, которым пользовался Пушкин, убедительно подтверждает этот вывод.

“Плохая физика; но зато какая смелая поэзия!”
Из суры (главы) “Пророк” Пушкин выписывает в свою тетрадь аят, как он выглядит в переводе с французского: “Он (Всевышний) создал горы, удерживая землю от движения, проложил пути.., покрыл их небом, поддерживая оное, да не падет на них” (стр.59). И делает энергичную приписку: “Плохая физика; но зато какая смелая поэзия!”.
Картины мироздания в Коране действительно нередко условны с точки зрения естествознания. Но они всегда поданы в возвышенных тонах, поэтичны. Под стать этому в нечто неповторимое, крылатое, истинно пушкинское превращается в “Подражаниях” и приведенный выше аят:
Земля недвижна; неба своды,
Творец, поддержаны тобой,
Да не падут на сушь и воды
И не подавят нас собой!
Вот на чем останавливается взор поэта – на строках, озаренных поэзией! Пусть это не самое значимое по содержанию главы или стиха. Но всегда то, что изящно, образно или символично, например.
Наряду с многими повторами фраз-назиданий в Коране часты случаи и обратного – мысль окутывается тайной намека, полуслова. Пушкин всякий раз удивительно проницателен и тут.
В суре “Слепой” к пророку в момент его проповеди приближается незрячий. “Пророк нахмурился в челе, – говорится в аяте, – устранился от приближающегося к нему слепого. Беги далеких закона Божия”. И все! Фраза на этом обрывается.
Для мусульманина, впрочем, и так все ясно. Никто и ничто не может прервать проповеди веры, и только неуверовавший может недоумевать, что пророк в такую минуту “устранился” даже от внушающего сочувствие страдальца: каждый может и должен выждать конца молитвы.
Пушкин сохраняет всю прелесть словесного обрамления аята, но добавляет то, на чем фраза обрывается.
Смутясь, нахмурился пророк,
Слепца послышав
приближенье,
Бежит, да не дерзнет порок
Ему являть недоуменье.

Мысль, заложенная между строк, становится понятной для всех, и вы уже успеваете забыть, что две последние строки не из Корана – настолько они в его стиле!
В тех случаях, когда поэтика аята еще ярче высвечивает его смысл и способна высечь искру в сердце, поэт стремится стать по возможности ближе к оригиналу, а то и воспроизвести его слово в слово.
В той же суре “Слепой” – о судном дне:
“Егда ангел вострубит во второй раз, человек побежит от брата, матери, жены и чад своих, о себе токмо едином себя мысля… За это обезображены будут…”
У Пушкина:
Но дважды ангел вострубит,
На землю гром небесный
грянет,
И брат от брата побежит,
И сын от матери отпрянет.
И все пред Бога притекут,
Обезображенные страхом.

Коран, как известно, начинается с суры N1 – “Фатихи”, состоящей всего из семи фраз, но являющейся главной молитвой ислама. Пушкин обходит ее: не дело иноверца дотрагиваться до святыни. Зато азартно выписывает сгустки эмоций из завершающих кратких мекканских сур, начинающихся со слова “клянусь”:
“Клянусь четою и нечетою, нощи наступлением” (“Заря”)
“Клянусь конями, егда паки возвращаются на войну” (“Кони”)
“Клянусь лучезарностью солнечного восхода” (“Солнце восходящее”)
“Клянусь часом молитвы вечерней” (“Молитва вечерняя”).
Из этих строк вытачивается пушкинский бриллиант, которым и начинаются “Подражания”:
Клянусь четой и нечетой,
Клянусь мечом и правой
битвой,
Клянуся утренней звездой,
Клянусь вечернею молитвой.

Кто-то заметил: поэтической обработке Пушкиным подверглись в “Подражаниях” от 33 до 37 из 114 сур Корана. Такой вывод следует из подсчета взятых из него и использованных поэтом отдельных слов, речевых оборотов и целых аятов. Но арифметический подход здесь не только не правомерен, но даже неуместен. Пушкин не замахивался на неподъемное – на переложение содержания Корана. Он подражал ему в традициях жанра как литературному образцу, только как таковому, и именно в этом его качестве “Подражания” могли отразить то новое в творчестве и душевном настрое, что все более захватывало поэта в те дни.
А что – напомним. Приехав в Михайловское, Пушкин спешит дописать начатую на юге поэму “Цыганы”. Вместе с ее героями у него откочевывают на второй план мотивы романтики – на первый выступают мысли о создании произведений на темы реальной жизни, судеб и истории своего народа и об обретении такого поэтического голоса, который был бы более слышимым, с которым нельзя было бы уже не считаться никому, даже самому сильному мира сего.
Тут-то и разгадка, почему, уединившись в библиотеке Тригорского, Пушкин принялся за поэтическое переложение Священной книги ислама.
В те дни глубинных раздумий о своем месте в жизни поэту начинает являться осознание его пророческого предназначения в обществе, и в Коране – за что он и назовет его “сияющим”, позже “сладостным” (к месту будет замечено: как замутняется Коран сегодня сектами единоверцев и политическими расчетами экстремизма!) – Пушкин находит ярчайший пример того, до каких высот может быть поднят поэтический язык, каким он должен стать у него, чтобы, как скажет поэт в своих “Подражаниях”, обладать “могучей властью над умами”, чтобы, как возвестит потом, находясь еще в Михайловском, в стихотворении-манифесте “Пророк”, мог бы “восстать” (в значении возвыситься, подняться во весь рост!), все видеть, всему уметь внимать “и, обходя моря и земли, глаголом жечь сердца людей”.
Обращение к первоисточнику и публикациям в связи с ним того, еще допушкинского, времени позволяет приоткрыть еще одну, на этот раз малоизвестную страницу, пройти мимо которой – значит не постичь всей силы и прелести пушкинского шедевра.
Речь о том, что же это было, что в одно мгновение переломило обычное косное отношение поэта-иноверца к Корану, а что оно действительно имело место, мы убедимся несколькими строками ниже, и проштудировать книгу всю, от и до? И кому еще, кроме Прасковьи Александровны Осиповой, мы обязаны рождением “Подражаний”.

Почему вдруг: “Мой Коран пошел по рукам…”
У Пушкина были непростые отношения со своей церковью и ее служителями, но он оставался глубоко верующим – одно другому в религии не мешало. Поэтому, как православному, когда он открывал священную книгу другого верования, ему положено было перекреститься, что он и сделал, и вот как.
В одной из первых сур – “Награды и одарения” (в современном научном переводе на русский язык с арабского, изданном в Москве в 1995 году, эта глава называется по оригиналу “Скот” – такую кличку, согласно комментарию, носили до хиджры мекканские многобожники, идейные противники Мухаммада) внимание Пушкина привлек стих – аят, типичный для полемических приемов Корана – цитировать напрямую суждения противников веры, чтобы тут же их и ниспровергать.
В переводе Веревкина с французского аят выглядел так: “Нечестивые вещают: Аль-Коран есть вместилище лжей и басен древних…” Поэт ухватывается за эту фразу, слегка смягчает ее в своем изложении, но вместо того чтобы продолжить цитату, где дается опровержение к ней, торопливо заключает от себя: “Мнение сих “нечестивых”, конечно, справедливо…”
Вот так – подписался под “нечестивыми”. А уже через неделю: “Я тружусь во славу Корана…” Следом: “Мой Коран пошел по рукам…” В самих “Подражаниях” он – “сияющий”. И дальше все в таком духе.
Что произошло?
Перевод, вдохновивший Пушкина на “Подражания”, был сделан, как помним, с французского языка. Издание его вышло в 1770 году в Лейпциге. В переложении с арабского на французский, сделанном Андрэ Мелезером, никаких следов сознательного извращения текста Корана, что практиковалось в Европе со времен крестовых походов, уже не было. Перевод с оригинала, как подтверждено и на титульном листе русского издания, “весьма силен в оном по свидетельству турецких законоведов”.
Но изданию было предпослано обширное предисловие профессора Сорбонны Придо, выдержанное в воинственном духе неприятия Корана. Оно так и называлось: “Опровержение Аль-Корана”. Такие “опровержения” к европейским изданиям являлись обязательными предписанию Католической курии еще с ХVI века.
В библиотеке лицея, где Пушкин единственный раз в своей жизни проходил учебный курс истории религий, в том числе ислама, были, несомненно, оба варианта Корана – и французский Мелезера, и русский Веревкина. Но русский он мог только подержать в руках, в лучшем случае. Пользовался же французским, потому что в лицее Пушкин читал еще преимущественно по-французски (кроме, разумеется, русских книг). К мудреным книгам обращаться на французском поэт будет и позже. Так, уже из Михайловского, после завершения “Подражаний” закажет в письме к брату: “Отправь с Михайлом (слугою)… Библию! Библию! И французскую непременно”.
Вернемся, однако, к лицейской его поре. Коран там “проходили” по Предисловию к нему, по Придо. По нему у Пушкина и сложилось отрицательное отношение к книге – прочное, как все усвоенное в молодые годы.
Каково же было его удивление, даже, наверное, потрясение, когда, теперь уже зрелым человеком, пробежав глазами первые главы Корана на русском языке и успев выплеснуть “примечание”, он изменил привычке последних лет не читать наставлений к книгам, а начинать с чтения их самих, вернулся, однако, к Предисловию и обнаружил: переводчик Веревкин не только проигнорировал м-сье Придо, предпослав своему переводу свою Вступительную, но дал профессору из Сорбонны бой, и какой!
“Ученый муж Придо, – читал Пушкин и вначале, наверное, не верил глазам своим, – основывается большей частью на христианских (имеется в виду: католических) сочинителях, которые не заслуживают уважения, ибо все повествованное ими сорастворено с баснословиями грубыми”.
“Христианские сочинители”? “Все повествованное ими…”? “Баснословие грубое”? Ничего себе!
О самом Коране у Веревкина оценки еще возвышеннее.
“Все в Нем, кроме Неприятия (имеется в виду известное несогласие Корана с христианскими заповедями о Боге-отце, Троице и т.п., с чем и Пушкин как православный не мог не согласиться с автором. – Наше прим.), наполнено установлениями законов, самых нужнейших для общежития человеческого, советов и увещеваний вести жизнь добродетельную, богоугодную, а между правилами сиими положены преизящные нравоучения, достойные читанными быти и от христиан…”
“Даже и от христиан”? Ай да Веревкин! Ай да молодец!
А как он о языке книги! “Слог Аль-Корана везде прекрасен и текущ, высок и велелепен, хотя и сочинен прозой… В нем чудные происходят действия искусства от выбора слов и оных расположения, ибо оным, подобно Музыке, как бы очаровывается слух”.
Это и было как раз то, что все как бы перевернуло в Пушкине, очаровало его и подвигло на немыслимо сложное предприятие – на поэтический язык переложить Коран, как литературный образец, как памятник словесности и мудрости, и на одном дыхании выдать подражание ему, исполненное переклички с собственными переживаниями и предощущениями наступления новой поры в его творчестве.
И вовсе не случайно, что для этого была избрана форма девятистишия. Этим числом поэт как бы подчеркнул, что, любуясь поэзией и нравоучениями священной книги иной веры, он остается приверженным своей, ее Новому Завету, что у Запада и Востока – единый Бог, и они едины перед ним: ведь девять стихов – это главное в Каноне, прославляющем и христианскую церковь.
Нет ничего удивительного, что не остались в литературе стихи и пьесы Веревкина, его перевод “Записок герцога Сюллы”, гугенота и финансиста конца ХVI – начала ХVII веков: даже для допушкинской поры слог их оказался опрокинутым в прошлое. Но сам он забыт – несправедливо, и сейчас самое время напомнить о нем.
Так кто же он, Веревкин
Михаил Иванович из старинного дворянского рода. Предки Веревкиных и Пушкиных были в родстве. Рос сиротой, юнгой на корабле. Необычайные способности к европейским и тюркским языкам привели его в 1755 году в число первых студентов Московского университета, по окончании которого он был направлен в Казань директором гимназии.
В городе на Волге он близко сошелся со служителями медресе, изучал обычаи татар. За парты его гимназии, рядом с православными, сели юноши-иноверцы. Кто-то насторожился. Молодому директору пришили надуманное “дело”, и его услали в его чахленькое именьице под Клином, где между занятиями земледельца и сочинением стихов он и начал переводить Коран на русский язык с французского.
Пушкин, наверное, хохотал и азартно потирал руки по поводу сходства в их биографиях: под домашним арестом они оба оказались пусть в разные века, но почти в одном возрасте. Даже названия имений, куда были сосланы, у них одного корня: у Веревкина – Михалево, у Пушкина – Михайловское.
Счастливая встреча с императрицей Екатериной II круто меняет судьбу Веревкина. Он отозван в столицу, становится советником двора, избирается академиком. При участии его, ревнителя православия, начинается либерализация российской конфессиональной практики. Для мусульман Поволжья и недавно присоединенного Крыма выпускается серия книжек-выдержек из Корана на арабском и следом – татарском языках. Тогда же ускоряется издание Корана на русском языке.
Для спешного завершения когда-то начатого его перевода (теперь уже с новейшего лейпцигского издания 1770 года на французском языке) Михаил Иванович на время снова отправляется в свое именьице, но уже не по принуждению, как когда-то, а по монаршему совету, и сие все благое, почти монашеское, уединение российского академика и сановника будет специально означено на титульном листе “Книги Аль-Корана”: “По российски же оная переложена Московского наместничества, Клинского уезда, в сельце Михалево, 1790 г.”. Это произойдет уже незадолго до кончины переводчика.
В Предисловии к изданию Веревкин оставил очень важное для той поры заключение: “Дабы быти в силах опознавать стихи Аль-Корана, когда, по какому случаю и на какой конец откровенны были Магомету Богом, – писал он, – потребны совершенные сведения о преданиях, об обстоятельствах Времени и состоянии дел в Аравии в те времена”.
Этот и другие выводы переводчика-академика, сделанные в духе господствующих в исламе суннитских представлений о боготворческой природе Корана впервые дали ключ к правильному его восприятию в российском сознании и заложили традиции самых благожелательных отношений и взаимопонимания между мусульманской и православной конфессиями на территории Российской империи.
В дальнейшем высказанная Веревкиным потребность в “совершенных сведениях” об Аравии эпохи раннего ислама и его острая критика некоторых западных толкований Корана имели и важные практические последствия. Они побудили к отказу в его переводах на русский язык от языков-посредников, переходу к переводам с оригинала, это немало содействовало ускоренному развитию арабистики и российского востоковедения в целом, росту интереса к духовным ценностям Востока.
Пушкин по-своему высветил этот путь – с высокого утеса поэтических “Подражаний Корану”.

Послесловие
Из “Медины” в “Мекку” Пушкин окончательно вернется только месяц спустя. Обстановка в доме к тому времени начнет улаживаться. Родители снимутся на зимние квартиры и уедут. Пушкин останется в Михайловском зимовать с няней Ариной Родионовной. По вечерам будет слушать ее сказки и писать, писать.
После Тригорского, где, как Пушкин скажет потом в черновиках к “Онегину”, он “Свой след оставил и ветру в дар, на темну ель повесил звонкую свирель” своего нового предназначения как поэта, красный угол его творчества действительно займут темы времени и судеб, добра и зла, надежд и потрясений.
Более ста стихотворений и каких! – помимо “Подражаний Корану”, это и “Храни меня, мой талисман”, “Андрей Шенье”, “Зимний вечер”, это и “Я помню чудное мгновенье”, “19 октября” (“Роняет лес багряный свой убор…”), “Пророк”, четыре сельские главы и начало седьмой “Евгения Онегина”, величавый “Борис Годунов”, начало “Арапа Петра Великого” и наброски к “Пугачеву”, наконец, поэма-пародия “Граф Нулин”, которой между сугробами российской цензуры поэт расчистит дорожку для скорого пришествия в литературу великой сатиры Гоголя, – даже это неполный перечень того, что за время северной ссылки выйдет из-под пера поэта.
И еще. Пушкин как в воду глядел, когда в шутку назвал свое Михайловское “Меккой”. Оно и впрямь уже давным-давно таковое – мировая литературная Мекка. Поклониться памяти поэта в день его рождения в Михайловское идут паломники – любители его поэзии со всей России, со всей Земли.

Публикация Ирины ДИМОВОЙ

Оценить:
Читайте также
Комментарии

Реклама на сайте