search
main
0

Победителей не судят? Материалы к изучению романа Александра Фадеева “Разгром”

Главную идею романа “Разгром” Александр Фадеев определил так: “… в гражданской войне происходит отбор человеческого материала, все враждебное сметается революцией, все не способное к настоящей революционной борьбе, случайно попавшее в лагерь революции, отсеивается, а все поднявшееся из подлинных корней революции, из миллионных масс народа, закаляется, растет, развивается в этой борьбе. Происходит огромная переделка людей.
Эта переделка людей происходит потому, что революцией руководят передовые представители рабочего класса – коммунисты, которые ведут за собой более отсталых и помогают им перевоспитываться”.
Над этими словами стоит поразмышлять – кому, как не автору, лучше знать, что должно выразить его произведение! Однако прежде заметим, что то, что хотел сказать писатель, и то, что сказалось, – вещи далеко не всегда тождественные.

Нельзя не обратить внимания в приведенной выше цитате на странное сочетание – человеческий материал. Совсем недавно на страницах газет и журналов мелькало очень похожее – человеческий фактор. Таким (признаемся, довольно неуклюжим) словосочетанием политики пытались заменить общеупотребительные русские слова люди, народ, человек. То, что Фадеев использует понятие человеческий материал именно в этом значении, безусловно. Как безусловно и то, что он искренне убежден в том, что, коль это материал, то из него можно что-то сделать (или его можно переделать): ведь, согласно толковому словарю, материал – это “вещество, предмет, сырье, применяемые для какой-либо цели”. Итак, человек – сырье. Из сырья можно сделать винтик или, как предполагал современник автора “Разгрома”, гвозди:
Гвозди бы делать из этих людей –
Крепче бы не было в мире гвоздей…
(Н. Тихонов. “Баллада о гвоздях”)
Действительно ли в “Разгроме” наблюдается такой подход к человеку? На этот вопрос поможет ответить текст.
Один из центральных героев романа – командир партизанского отряда Левинсон, – мечтая о новом, прекрасном, сильном и добром человеке, сравнивает со своим идеалом никудышного бойца Павла Мечика. Эти размышления – ключ к характеру Левинсона. Дважды в размышлениях героя о людях использован эпитет никчемный. Одной из причин никчемности, как думает Левинсон, является вера в злого и глупого бога. Новый человек, появления которого жаждет Левинсон, должен быть свободен от Бога. Недаром Фадеев не жалеет сарказма, изображая сельского попика: тщедушный, в растерзанной ряске, сквозь которую виднелись его измятые штанишки с отвисшей мошонкой. Чего стоят напутственные слова Левинсона, “прощающего” священнику неизвестно какую вину (Кубрак обвиняет его в том, что офицерей годувал): “Отпустите его, – ну его к черту!” Вспомним также о том, как партизаны рассказывали скверные побасенки, в которых неизменно участвовал недогадливый поп с блудливой попадьей и удалой парень, легко ходивший по земле, ловко надувавший попа из-за ласковых милостей попадьи. <…> Когда его (Левинсона. – А.К.) попросили, он тоже рассказал несколько смешных историй. И так как был среди собравшихся самый грамотный, истории его получались самыми замысловатыми и скверными. Но Левинсон, как видно, нисколько не стеснялся, а говорил насмешливо-спокойно…
Писатель и его герой отрицают Бога и все, что с ним связано, вполне сознательно, если не сказать – целенаправленно. И это, конечно, не случайно: “злой” Бог завещал не просто прощать врагов своих, но любить их и благословлять. Действительно, “глупей” не придумаешь! Но на войне, тем более на гражданской, правит иной Бог – завещавший отмщать врагам своим по закону око – за око, Бог, обещавший народу своему землю обетованную… Сама жалость к врагу (и даже не врагу – случайной жертве) здесь выглядит подозрительной и граничит с предательством.
Сходные эпизоды можно найти в “Тихом Доне” (М. Шолохов), “Чевенгуре” и “Котловане” (А. Платонов), “Конармии” (И. Бабель), “Докторе Живаго” (Б. Пастернак). Разные люди, разного возраста, разной культуры, разного житейского опыта… Однако, изображая тех, кто служил революции, они используют поразительно одинаковую лексику, независимо от того, оправдывают их или осуждают. Везде проявление жалости к жертве (тем более – к врагу!) расценивается как предательство, в лучшем случае – как слабость, которую необходимо преодолеть раз и навсегда. Совпадения вполне закономерны: эти писатели были настоящими – честными – художниками, независимо от исповедуемых ими политических взглядов и тех оценок, которые они давали описанным ситуациям.
Одна из узловых сцен “Разгрома” – реквизиция у полуголодных корейцев свиньи, на которую они молятся – мясо на всю зиму:
Левинсон, чувствуя за собой полтораста голодных ртов и жалея корейца, пытался доказать ему, что иначе поступить не может. Кореец, не понимая, продолжал умоляюще складывать руки и повторял:
– Не надо куши-куши… Не надо…
Жалость и в этом случае побеждена коротким словом надо. Надо накормить полтораста человек, составляющих отряд – “боевую единицу”, которую Левинсон обязан сохранить во что бы то ни стало, любыми средствами. Получив приказ, маленький, тщедушный, похожий на гнома человек знал уже, что будет делать все, чтобы его выполнить. Короткое, но чрезвычайно емкое – бездонное – слово, выделенное автором, таит в себе пугающие возможности. Голодная смерть корейской семьи (пусть даже не всей, а лишь самых слабых, наименее жизнестойких – стариков и детей; пусть и не смерть, а только слезы и страдания в этом и без того безрадостном положении) – всего лишь один из бесконечного ряда подобных эпизодов:
…перед ним (Мечиком – А.К.) длинной вереницей проплывали покорные <…> лица мужиков, у которых тоже отбирали последнее…
…Левинсон не считался уже ни с чем, если нужно было раздобыть продовольствие, выкроить лишний день отдыха. Он угонял коров, обирал крестьянские поля и огороды, но даже Морозка понимал, что это совсем не похоже на кражу дынь с Рябцова баштана.
Писатель не скрывает ничего, но ничего в действиях своего героя и не осуждает, вернее – все оправдывает. Фадееву важно показать не только то, что так было, но что в данных обстоятельствах иначе и быть не могло.
“Неужели без этого нельзя?”, – мучается Мечик. Всем романом автор как бы отвечает на подобные вопросы: только так и можно, когда решается вопрос о власти, а именно его Ленин считал коренным во всякой революции. Жестокость – необходимое условие и главное средство борьбы за власть, половинчатые решения невозможны, середины нет: или – или. Тут не до жалости – слишком высока ставка, чем больше жестокости, тем выше шансы победить. Не знают жалости ни “красные”, ни “белые”: и те и другие исповедовали одну веру, были одержимы одной идеей – идеей власти. Жестоки командир колчаковского эскадрона в “Разгроме” и есаул Половцев в “Поднятой целине”, жестоки Подтелков и Мишка Кошевой в “Тихом Доне”, жесток Копенкин в “Чевенгуре”… С этой точки зрения нет принципиальной разницы между “допросом” пастушка белым офицером и расстрелом его хозяина партизанами.
Земная власть бесчеловечна, в какие бы одежды она ни рядилась, – недаром царствами земными сатана пытался прельстить Христа! Но именно в силу своей бесчеловечности власть всегда стремится выглядеть как можно гуманнее. Ибо высшее оправдание свое она находит в служении Родине, Обществу, Людям, Народу, Человеку? И во имя этого служения реальный человек (тот, что пишется с маленькой буквы) будет унижен, оскорблен, раздавлен.
Одна из узловых сцен “Разгрома” связана с решением судьбы тяжело – точнее, смертельно – раненного, но вопреки всем ожиданиям не умирающего и все еще цепляющегося за жизнь партизана Фролова.
– <…> я могу остаться с ним… <…> сказал Сташинский <…> это моя обязанность…
– Ерунда <…> сюда придут японцы <…> Или твоя обязанность быть убитым? <…>
Не глядя друг на друга, дрожа и запинаясь и мучаясь этим, они заговорили о том, что уже было понятно обоим, но чего они не решались назвать одним словом, хотя оно могло сразу все выразить и прекратить их мучения.
– А как он – плох? Очень?.. – несколько раз спросил Левинсон. – Если бы не это… Ну… если бы не мы его… одним словом, есть у него хоть какие-нибудь надежды на выздоровление?
– Надежд никаких… да разве в этом суть?
– Все-таки легче как-то <…> (Левинсон – А.К.) тут же устыдился, что он обманывает себя, но ему действительно стало легче. <…> – Придется это сделать сегодня же… только смотри, чтобы никто не догадался, а главное он сам… <…>
– <…> А может, мы до завтра отложим?
– Что же тянуть… все равно… <…> Надо ведь – ничего не поделаешь… Ведь надо?
“Да, надо…” – подумал Сташинский, но ничего не сказал (везде выделено мной. – А.К.)
Фадеев передал эту сцену с поразительным художественным мастерством, проявив себя как тонкий психолог, знаток человеческого сердца. Он ничего не приукрашивает и не лакирует. Великолепна такая деталь: собеседники говорят, не глядя друг на друга, дрожа и запинаясь, чувствуя двусмысленность, внутреннюю порочность ситуации. Очень точен и убедителен также отказ Левинсона подождать до завтра: чем скорее случится неизбежное, тем лучше, потому что хоть таким образом положение упростится. Читатель ощущает безвыходность ситуации, невозможность найти рациональное компромиссное решение. Действительно: отряд должен уходить от превосходящих сил противника, Фролов безнадежен, транспортировать его – то же самое, что убить, только причинив ему дополнительные мучения… Да он и без того уже намучился и измучил других! Надо, чтобы его не стало, и все упростится: недаром это короткое безличное словечко погребальным колоколом трижды глухо прозвенело в конце разговора (заметим, кстати, что чем напряженнее становится диалог, чем ближе собеседники к принятию окончательного решения, тем чаще они используют односоставные предложения). Но по ком звонит колокол?
Не так давно, анализируя этот эпизод, литературоведы стремились доказать, что Левинсон и Сташинский, отравив Фролова, тем самым избавили его от лишних мучений, в то время как Мечик, пытаясь удержать доктора от совершения такого рода “благодеяния”, демонстрирует свою ханжескую сущность. При этом особенно подчеркивалось, что Фролова убивают также и потому, что только таким образом можно в максимальном приближении к идеалу выполнить главную задачу, стоящую перед Левинсоном: сохранить отряд как боевую единицу. Если подходить к этой проблеме с позиций здравого смысла, то так оно и есть. Фролов – уже не боец, толку от него в бою нет и не будет. Сташинский – врач, он пригодится – какое там! – он просто необходим в отряде: предстоит длинный, с боями, прорывами через вражеское кольцо, поход, будут другие раненые, которым надо будет помогать. Словом, с точки зрения ближайшего будущего Левинсон прав, отметая робкую попытку товарища по партии напомнить о данной когда-то клятве Гиппократа коротким, но очень емким словом “ерунда”.
Но разве именно здравый смысл – мерило человеческого в человеке? Достоевский как-то заметил одному из своих оппонентов: “Проливать кровь вы не считаете нравственным, но проливать кровь по убеждению вы считаете нравственным. Но, позвольте, почему безнравственно кровь проливать?” И заключил будто парадоксом: “Иногда нравственнее бывает не следовать своим убеждениям, и сам убежденный, вполне сохраняя свое убеждение, останавливается от какого-то чувства и не совершает поступок”. Что же, неужели мы столкнулись с “проклятой” проблемой крови, разрешенной по совести, поднятой Достоевским ровно за полстолетия до Октябрьской революции? Именно так. Посмотрим, каким образом она решается автором “Разгрома”.
В эпизоде с Фроловым писатель постарался снять со своих героев груз моральной ответственности. Крик Мечика насторожил раненого:
Взгляды их (Фролова и Сташинского – А.К.) встретились и, поняв друг друга, застыли, скованные единой мыслью… “Конец…” <…> Фролов и почему-то не удивился, не ощутил ни страха, ни волнения, ни горечи. Все оказалось простым и легким, и даже странно было, зачем он так долго мучился, так упорно цеплялся за жизнь и боялся смерти, если жизнь сулила ему новые страдания, а смерть только избавляла от них.
Фролов даже сам требует от Сташинского склянку с ядом: “Да давай, что ли!..” Сцена написана очень красиво, слышится даже какая-то толстовская интонация… Но, пожалуй, именно эта интонация внутренне диссонирует с пафосом всего романа, призванного утвердить не неизбежный фатализм в истории (как считал создатель бессмертной эпопеи), но, напротив, – способность личности сознательно и целенаправленно творить историю, управлять временем, противостоять обстоятельствам и – побеждать их. Так, например, умирающий Метелица, которого казаки тащат за ноги, еще цеплялся за траву, скрипел зубами, стараясь поднять голову. Заметим попутно одно интересное обстоятельство: умершего Фролова никто не пожалел – погибший Метелица вызывает совершенно иную реакцию Левинсона:
И ведь такая мразь (о выдавшем разведчика старике – А.К.) <…> а Метелицы уже не воскресишь… – Он <…> несколько секунд молча смотрел вдаль, стараясь отвлечься от воспоминаний о Метелице.
Почему? Не потому ли, что живой и здоровый Метелица был полезнее для дела, нежели полумертвый Фролов?
Тут самое время вспомнить эпизод с корейцем. Главным аргументом в свою пользу Левинсон считал наличие полутораста голодных ртов, чего категорически не хотел понимать несчастный старик, у которого, видимо, своих, как говорится, мал мала меньше, семеро по лавкам и т.п.! Дело-то, оказывается, даже не в алгебре, а в обыкновеннейшей арифметике. Кто будет спорить с тем, что 150 > 10! Все очень наглядно и понятно. Конечно, можно возразить, что эти 150 – не просто голодные “рты”, но борцы за счастье трудящегося человечества. Пусть так, пусть нет среди них ни Мечика, ни Чижа, ни старика Пики, ни “блудливой” сутулой откатчицы из шахты
N 1, жены непутевого Морозки, – пусть все будут как на подбор: не люди, а богатыри былинные, высокоидейные и пр., а, скажем, корейцам все равно помирать, поскольку, например, если не Левинсон, так японцы, не японцы, так тот же спиртонос Стыркша или Бог весть кто свинью эту все равно отнимет. Изменится ли от этого что-нибудь, т.е. можно ли тогда будет оправдать поступок командира партизанского отряда, оправдать жестокость? Заметим, что и в случае с Фроловым вопрос поставлен столь же определенно: последние минуты жизни единицы-человека с неминуемой, близкой смертью (может быть, через несколько часов) и – полторы сотни здоровых жизней, т.е. отряда – единицы боевой, призванной осуществить в местном масштабе всемирно-историческую миссию. Здесь соотношение еще более выгодное: 150 больше 1 в 150 раз! Арифметика! Но вспомним:
…с одной стороны, глупая, бессмысленная, ничтожная, злая, больная старушонка, никому не нужная и, напротив, всем вредная, которая сама не знает, для чего живет (да ведь и Фролов болел так долго, что исчерпал все сострадание окружающих <…> но умирать не хотел. И видимая нелепость его цепляний за жизнь дивила всех, как могильная плита. – А.К.), и которая завтра же сама собой умрет. <…> С другой стороны, молодые свежие силы, пропадающие даром без поддержки, и это тысячами <…> не загладится ли одно, крошечное преступленьице тысячами добрых дел? За одну жизнь – тысячи жизней, спасенных от гниения и разложения. Одна смерть и сто жизней взамен (в нашем случае 150 – почти совпадение! – А.К.) – да ведь тут арифметика!
Жить по законам арифметики, возможно, проще, но почему простые правила сложения и вычитания, известные каждому ребенку, оборачиваются неминуемыми смертями, будучи возведенными в принцип? Достоевский “жизненную арифметику” отвергал. Но в годы революции и гражданской войны именно она правила судьбами России. Но, может быть, и не так уж странно, что первое эпическое произведение на революционную тему получило “числовое” название – “Двенадцать”?
Следом появятся “150000000” В. Маяковского, фантасмагорические “нумера” замятинской антиутопии “Мы” и “нумера” вполне реальные – вроде старичка Ю-81 (который, несмотря ни на что, номером не стал – сохранил себя, свое человеческое достоинство), изображенного Солженицыным в “Одном дне Ивана Денисовича”… Да и последняя глава “Разгрома” названа “Девятнадцать”! В год создания романа Маяковский в поэме “Владимир Ильич Ленин” предельно сжато сформулировал математическую основу любой революции:
Единица!
Кому она нужна?!
Голос единицы
тоньше писка.
Кто ее услышит?
…Единица – вздор,
единица – ноль…

Итак, 1 = 0, что и требовалось доказать. Однако слово единица – с присоединенным к нему определением боевая – одно из ключевых в романе Фадеева. Похоже, что в арифметике революции используется, так сказать, двойная шкала. Есть единицы – такие, как Фролов, Пика, Бакланов, Морозка, кореец и т.д., – и Единицы – отряд, полк, дивизия. Но тогда в сравнении с полком отряд – просто единица, полк – в сравнении с дивизией – тоже “вздор”, “ноль”… Левинсону необходимо сохранить отряд готовым к борьбе, войне, ведению боевых действий. Выполнил ли он поставленную задачу? Те девятнадцать – из полутораста! – что остались в живых, прорвавшись через последнюю засаду, – это боевая единица или нет? Ответ должен быть однозначно утвердительным: да. Да, потому что роман кончается словами “нужно было жить и исполнять свои обязанности”. Так думает командир отряда Левинсон. Восемнадцать – маленький, но отряд, способный выполнять боевые задачи. Цель достигнута. Но здесь невольно возникает вопрос: сколько человек минимально могут составлять “боевую единицу” – 17, 15… 1? Что, собственно, делает толпу отрядом? Или, может быть, кто? Думается, ответ ясен: отряд невозможен без командира – того, кто получает право на то, чтобы распоряжаться их жизнями. И действительно:
…никто не мог себе представить его на другом месте: каждому казалось, что самой отличительной его чертой является именно то, что он командует их отрядом.
С людьми “особой породы” русский читатель впервые столкнулся в образе Рахметова. Замечательно, что у героев, разделенных шестью десятилетиями и столь не похожими внешне (богатырь и тщедушный маленький человечек), так много общего в поведении. В первую очередь их сближает то, что оба – люди дела.
Во имя дела оба должны стать мрачными чудовищами (так воспринимает Рахметова Вера Павловна), не знающими человеческих слабостей (я не пью ни капли вина, я не прикасаюсь к женщине – такой зарок дает себе Рахметов), вся жизнь которых подчинена достижению одной великой и прекрасной цели… Левинсон не только прячет свои слабости от других, но и, более того, убежден в том, что вести за собой других людей можно, только указывая им на их слабости.
Командир отряда становится для своих подчиненных чем-то вроде племенного божка, в руках которого судьбы всех и каждого. “Индивидуалист” Мечик делает это открытие во время ночного боя, пытаясь понять, кто же все-таки распоряжается его судьбой:
Впереди шел Левинсон, он выглядел таким маленьким и так потешно размахивал огромным маузером, что трудно было поверить, будто он и является главной направляющей силой.
“Правильный человек”, “человек особой породы”… Что стоит за этим определением? Ведь гораздо привычнее слышать нечто иное, например: “добрый”, “хороший”, “честный”… Не значит ли это, что в данном случае нивелируется само понятие человек? Ведь и здесь, кажется, действует то же правило, что и в случае с единицей, т.е. если есть люди особой породы, образцовые, должны существовать и обычные, несовершенные – тот самый человеческий материал, который нужно переработать, переделать, сортировать, просеять!.. Характерно, что наделяют Левинсона высшими свойствами (многими из которых он не обладает) его же подчиненные. По сути это религиозный процесс. Но чем больше и чем лучшие качества присваивают Левинсону, тем он меньше остается самим собой (ведь верят партизаны не собственно ему, а тому, кого сами выдумали, и, пожалуй, Левинсон с его нездешними, вбирающими глазами, маленького роста, с рыжей бородой, к тому же и самый образованный, – словом, не такой, как все, – фигура более чем подходящая), чем больше “божественного”, тем меньше человеческого. В конце концов не может не случиться разрыва связей. И он произошел в самой заурядной ситуации: при ловле глушенной рыбы – здесь огромный маузер был направлен в тех, кто попробовал усомниться в том, что командир право имеет.
…все смотрели на него с уважением и страхом (на Бога только так и смотрят, ибо божественное, священное – это могущество! – А.К.)…В эту минуту он сам почувствовал себя силой, стоящей над отрядом. <…> он был убежден, что сила его правильная.
Правильный человек – правильная сила… Человек – сила. Что ж, это вполне укладывается в представления Левинсона о человеке будущего. Но Левинсон-то в этот момент человеком себя не чувствует – только силой! Давно известно, что персонифицированная сила и есть божество – сверхъестественное существо, бессознательно поставленное слабым человеком над собой…
Левинсон глубоко верил в то, что людьми движет:
…не только чувство самосохранения, но и другой не менее важный инстинкт, скрытый от поверхностного глаза, не осознанный даже большинством из них, по которому все, что приходится переносить, даже смерть, оправдано своей конечной целью, и без которого никто из них не пошел бы добровольно умирать в улахинской тайге.
Прав ли Левинсон? Действительно ли скрытый инстинкт движет людьми? На этот вопрос по-разному отвечают герои романа. Морозка, например, считает, что кашицу заварили не ради расчудесных Левинсоновых глаз. И он, безусловно, прав. Да, конечная цель, оправдывающая все, – вовсе не подчинение Левинсону. Но цель эту большинство партизан представляет в лучшем случае весьма смутно – точно так же, как и цели ближайшие: люди во всем привыкли доверяться и слушаться человека особой, правильной породы. Тому, кто в момент бегства выбрал <…> направление только потому, что обязан был дать отряду какое-то направление, и завел полторы сотни доверившихся ему людей в трясину…
Переход отряда через болото написан мастерски. Безусловно, это один из самых ярких эпизодов романа. Поэтому необходимо сказать о нем хотя бы несколько слов. Нередко эту сцену сравнивают с легендой о Данко (“Старуха Изергиль” М.Горького), порой даже напрямую связывают эти два произведения. Действительно, сходство кажется разительным: сильные и смелые люди, спасающиеся от наседающих врагов, ночь, трясина, и смерть, и ад со всех сторон и – герой, идущий во главе всех, герой, которого сначала хотят растерзать свои же, видя в нем виновника своего несчастья:
…они обрушились бы на него со всей силой своего страха, – пускай он выводит их отсюда, если он сумел их завести!
Однако нельзя не заметить важного отличия: Данко, движимый всепоглощающей любовью к людям, выводит их к солнцу и свободе ценой собственной жизни. Левинсон руководствуется полученным из штаба приказом сохранить боевую единицу. Любит ли он этих людей – вопрос непростой. Он заботлив, это бесспорно, расчетлив, бережлив… Если он к кому и испытывает нежные чувства, так это к Бакланову, у которого такая же круглая голова, как и у его сына, и гибель которого Левинсон искренно оплакивает. Что же касается самопожертвования, то приведем такой эпизод прорыва:
Левинсон вспомнил об отряде и оглянулся, но никакого отряда не было <…> Кто-то на хромающей лошади далеко отстал, махал рукой и кричал. Его окружили люди в желтых околышах и стали бить прикладами, – он пошатнулся и упал. Левинсон сморщился и отвернулся.
Совершенно неправомерно было бы осуждать командира отряда за то, что он не пришел на помощь, – довольно того, что он искренне переживает. Ведь в обычае того (да и не только того) времени было иное. Вспомним знаменитую “Гренаду” М.Светлова:
Отряд не заметил потери бойца
И “Яблочко”-песню допел до конца…
Новые песни придумает жизнь.
Не надо, ребята, о песне тужить!
(О песне, действительно, чего тужить? А вот о несчастном хлопце, который пошел воевать, чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать, наверное, стоило бы – человека, увы, как песню, не придумать… Но – слышите заклинание: не надо, не надо, не надо, друзья?! Четырехкратное не надо – поди ослушайся!) Левинсон не трус и не подлец, но он не имеет права реагировать иначе. Бросаться очертя голову на выручку кого-то, как поступил в начале романа бесшабашный и малосознательный Морозка, командиру отряда, обязанному сохранить боевую единицу, значило бы неоправданно рисковать (и даже смерти) и поставить приказ под угрозу невыполнения.
Думается, если эти тексты и родственны, то не непосредственно, а по общему – библейскому – истоку. Речь идет о ветхозаветном сюжете, нашедшем свое воплощение в книге “Исход”, где повествуется о бегстве евреев из плена Египетского в землю обетованную. И даже более того: не только названный эпизод, но и весь роман Фадеева, кажется, полемически переосмысливает древний текст. Так, например, вожак еврейского народа – пророк Моисей – 40 лет водил евреев по пустыне для того, чтобы сменились два поколения и вновь родившиеся дети изжили таким (естественным) образом психологию раба, въевшуюся в сознание их родителей и дедов. Тоже в некотором роде отбор человеческого материала и переделка целого народа! Один из кульминационных эпизодов “Исхода” – переход племени через Красное море, волны которого перед беглецами расступились, по велению Бога, но стоило появиться преследователям, как они тут же были затоплены хлынувшей водой. В “Разгроме” переход через топи осуществляется не Божьим соизволением, но по рукотворной гати, возводимой по приказу Левинсона, а преследующие отряд казаки остановлены взрывом, подготовленным Гончаренко. Говорится в Библии и о том, как измученные и голодные люди возроптали на своего предводителя… Есть и такой страшный эпизод: узнав, что в его отсутствие люди сотворили себе золотого тельца и поклонялись ему, Моисей, призывает своих сторонников и приказывает им:
…возложите каждый свой меч на бедро свое, пройдите по стану от ворот до ворот и обратно и убивайте каждый брата своего, каждый друга своего, каждый ближнего своего. И сделали сыны Левины по слову Моисея; и пало в тот день из народа около трех тысяч человек. Ибо Моисей сказал им: сегодня посвятите руки ваши Господу, каждый в сыне своем и брате своем, да ниспошлет Он вам сегодня благословение.
Основа переосмысления Фадеевым библейского сюжета очевидна: история творится не Богом и не по его повелению, но людьми. Жестокости, однако, это не уменьшает…
Последняя сцена романа символична. Вот она – земля обетованная, о которой за несколько минут до своего подвига мечтал Морозка:
На той стороне, у вербняка, сквозь который синела полноводная речица, – красуясь золотыми шапками золотых стогов и скирд, виднелся ток. Там шла своя – веселая, звучная и хлопотливая – жизнь. Как маленькие пестрые букашки, копошились люди, летали снопы, сухо и четко стучала машина, и с куржавого облака блесткой половы и пыли вырывались возбужденные голоса, сыпался мелкий бисер тонкого девичьего хохота <…> Левинсон обвел молчаливым, влажным еще взглядом это просторное небо и землю, сулившую хлеб и отдых, этих далеких людей на току, которых он должен будет сделать вскоре такими же своими, близкими людьми, какими были те восемнадцать, что молча ехали следом, и перестал плакать: нужно было жить и исполнять свои обязанности.
Цель достигнута: Боевая Единица сохранена, скоро на ее основе вырастет новый и – без сомнения – гораздо больший по численности отряд… Но у читателя не может не возникнуть несколько тревожных вопросов. И самый главный: если эта жизнь уже весела, звучна и хлопотлива, что в нее привнесут Левинсон и его восемнадцать подчиненных? Во имя чего были и еще будут принесены жертвы? Что значит сделать далеких людей такими же своими, близкими – превратить их в новую боевую единицу? Ответы на эти вопросы, кажется, содержатся в двух деталях. Во-первых, сравнение (не забудем, что описание дано через восприятие Левинсона!) людей с маленькими пестрыми букашками (помните раскольниковское уподобление старухи воши и твари дрожащей?). И во-вторых, самые последние слова: нужно было жить и исполнять свои обязанности. Жизнь как обязанность. Жизнь, нужная для исполнения приказов. Жизнь, обязательная для всех. Без слез, без слов.
Левинсон победил. Говорят, победителей не судят. Но говорят также, что в гражданской войне все – проигравшие.
Андрей КУНАРЕВ,
кандидат филологических наук

P.S. Материалы Андрея Кунарева к изучению пьесы А.М.Горького “На дне” будут опубликованы в приложении к “УГ” “Сто друзей”.

Оценить:
Читайте также
Комментарии

Реклама на сайте