Сухой треск, потом гулкие перекаты, как будто возле моего барака замкнули клеммы всех электростанций. Гроза. Такого я еще не видел. Вспыхивало не в глазах – в мозгу.
Досье «УГ»Николай Ивеншев родился 29 апреля 1949 года в селе Верхняя Маза Ульяновской области. Окончил Волгоградский государственный педагогический институт им. А. Серафимовича. Работал учителем. Сейчас занимается журналистикой. Публиковался в журналах «Октябрь», «Наш современник», «Юность», «Слово», «Урал», «Родная Кубань», «Детская литература», «Москва».Член Союза писателей России. Автор семи поэтических и прозаических книг. Лауреат Второй Российской Артиады по номинации «Проза».Живет в станице Полтавской Краснодарского края.
Я боялся, что один из валунов, пущенных с далеких гор, достигнет моего хлипкого барака, и тогда я не приступлю к своей учительской карьере и не напишу любовного послания в город Калач. Для меня он – город-герой, потому что родил желтоволосую, с полевыми глазами девушку Веру. Именно – полевыми, ведь есть еще лесные глаза, садовые, горные.
На Веру можно было смотреть сто лет, и это занятие не покажется скучным.
Она же любила институтского певца Сашу Овечкина. Она приходила к певцу в общагу, и они, конечно, целовались и шептали друг другу ласковые слова. Овечкин влажным голосом пел ей романс «Утро туманное, утро седое», смотрел на нее, словно хотел съесть. И Вере это нравилось.
Нет, рано разить меня молнией. Вот напишу письмо в стихах, потом стану знаменитым педагогом, приедут комиссии, журналисты, тогда пусть втыкается в меня молния. И зарыдает, узнав про это, Вера в своем пасхальном городке на казацкой реке Дон.
Я лежал на железной кровати, на матраце без простыни, и сверху меня придавливал матрац. Так будущего Песталоцци обустроили дяди из районного отдела народного образования. Эти дяди наперебой обещали «в дальнейшем» золотые горы. И я сразу понял, что их первое трудное время – последующие пятьсот лет. А потом будут горы из драгметалла.
В коротких перерывах между сухим треском и оглушительным грохотом я улавливал клекот холодильника «Орск». В «Орске» стоял графин с водой. Я выкарабкивался из своего «сандвича» и ловил в пасти холодильника графин. Вода успокаивала. И тогда я на цыпочках семенил к другой достопримечательности комнаты, к осколку зеркала, прижатого к стене гнутыми гвоздями. На меня глядели растерянные глаза, обрамленные черными вьющимися волосами. Волосы – моя гордость. Только в рамочке волос гнездились чужие глаза.
Небесная стихия бушевала два часа, потом враз бомбардировка прекратилась. На прощанье вдали хлестнуло крепким кнутом, и все.
И тогда по шиферной крыше, по агатово-черным стеклам с неба скатился кузов гороха. И пусть меня затопит ливень – это лучше, чем почерневшим от грозового удара лежать рядом с холодильником. «Орск» все равно будет урчать, клекотать, остужая пузатый, сталинских времен графин.
Лучше я засну. Мне хотелось, чтобы приснились Песталоцци, Ян Амос Коменский, Ушинский и Вера. Мне хотелось, чтобы они поочередно пожали мне руку и сказали на своем голландско – чешско – русском языке: «Ты молодец, парень, что приехал в Дагестан. Ты научишь чернявеньких деток любить Пушкина, Есенина. Аминь».
Мне этого хотелось, а приснилась какая-то чушь – незнакомая грязная площадь, уставленная вся дощатыми ларьками. У ларьков на ящиках сидят, покачиваясь, небритые мужчины в фуражках-аэродромах и бубнят: «Кхе-кхе-кхе».
Сон в руку. Именно к такой площади я и пришел утром. Дагестанцы кхекали. Лица у них были неопределенными. Они обступили меня кольцом и не пускали выполнять мой учительский долг. Тогда я понял первую примету Кавказа. На нашей благодатной Руси попробуй спросить, где школа или туалет, прохожий только лунатично ткнет куда-нибудь глазами и коварно улыбнется. Так ты и будешь мотаться по лабиринту, пока не отринешь стыд и не забежишь в любую подворотню. Здесь, на Кавказе, пусть даже Северном, приветят. Скрипучий, деревянный старик протягивает стакан.
-Пей! Ей! – почему-то кричит он.
Я удивляюсь – откуда столько энергии.
– Эй-эй-эй – вторят ему другие владельцы плоских кепок и глядят на меня недобро.
Жидкость оказалась вином, а недобрые глаза переменились. Долгожители стали хлопать меня по спине, подталкивать к школе.
Вот он – мой испытательный полигон, вот оно – девственное непаханое поле, где я буду сеять разумное, доброе, вечное.
У директора школы волосы были такими же черными, как и у меня, только короткими и как бы приклеенными к круглой голове. Директор мне обрадовался и сразу же назвал себя: «Адам Рамазанович Аминов». Или «Рамазан Адамович Аминов». Или «Амин Адамович Рамазанов». Тьфу ты! В такой обстановке я всегда теряюсь. Директора школы я стал называть Адам Рамазанович, так мне больше нравилось. Да он и более всего подходил к роли первочеловека.
Директор школы повертел в руках записочку из районного отдела народного образования и хитро прищурился. Его сухая кожа на лице успела-таки моментально растянуться в улыбке, затем возвратилась в прежнее положение.
На кого похож Адам? Меня тут же озарило: на Александра Блока. Того самого, что запечатлен на фотографии – роза в бутоньерке, такое же медальное лицо. Адам Рамазанович тер себе переносицу и что-то высчитывал.
-Тэк-тэк-тэк, двадцать…шестнадцать?.. я был в вашем городе, очень понравился…а если мы это уберем и перекинем сюда историю?
Я согласился, хотя и не знал, какую историю и куда мы будем перекидывать.
Адам Рамазанович поощрительно растянул свое темно-пергаментное лицо и стал меня трясти так же, как аксакалы на площади. Сейчас он мне протянет стакан с кислятиной. Но нет, он заискивающе заглянул в глаза и предложил мне стать завучем.
Бог мой! Вот к чему грохот, вот к чему неприснившийся Песталоцци. Моя карьера стремительно взлетала вверх.
-Всего двенадцать часов нагрузки, – уговаривал первочеловек.- А завучем. Какая работа завучем?! Можно и не работать, проверил у наших педагогов планы уроков и у-сё. Слово «усё» он сказал так же, как мой киевский друг Ваня Литвиненко.
Мое сердце раскачивало ребра. А сам я, вот молодчина, состряпал строгое лицо. Мне хотелось показать Адаму, что завучество для меня – обуза, но если уж такой человек просит, можно попробовать.
-Молодец, хороший товарищ!- приветливо воскликнул директор. – На обед, конечно же, ко мне. Патимат, моя Патимат, хинкали готовит.
Громы-молнии, аксакалы, хинкали, завучество…
-А Расула Гамзатова вы знаете, а? Адам Рамазанович?..
-Расул? – махнул смуглой волосатой ладошкой директор.- А, Расул! Что Расул?!
Такой тон, словно певец дагестанских ущелий ходил у него в учениках.
Пришли к директору домой.
-Патимат, – представил Адам Рамазанович свою жену. Она у меня в Буйнакске на бухгалтера училась. Заочно, правда. Сейчас поставим её учительницей истории.
«Какая чушь!» – подумал я. – Это он от радости, что меня встретил и уговорил стать завучем школы».
Патимат Магомедовна оказалась тяжеловесной женщиной с покорными глазами. Такая натура, что, если бы муж назначил её космонавтом, она засобиралась бы на Байконур, только предварительно наварила бы своему Адаму сто тысяч этих огромных, как дагестанские кепки, пельменей.
Адам Рамазанович качнул глазами, и в ответ Патимат ринулась на кухню. Она носила съестное: пучки зелено-сизой, белесо-зеленой травы. Она принесла соус, похожий по цвету…ну, ладно, не буду говорить, на что похоже.
Мне подставили под нос гигантскую тарелку хинкали. Я с натугой съел штук десять изделий Патимат Магомедовны. Адам Рамазанович быстренько проглотил пятьдесят штук, не меньше. Он выжидательно взглянул на Патимат. А та смущенно пожала плечами: «Кончились».
– Какая жалость! – сокрушенно извинился директор. – Еще бы штук пятнадцать.
И тут мы с ним стали обсуждать свою дальнейшую педагогическую деятельность. В приливе откровенности я признался, что хочу эту дагестанскую школу сделать знаменитой.
Адам неподдельно испугался:
– Не надо знаменитой, ее тогда в щепки разнесут!
Да, школа действительно была неказистой, и ее могли разнести по щепкам, как когда-то битломаны растянули все подтяжки и галстуки Джона Леннона. Опасность была. Но что делать с педсоставом?
Тридцать первого августа весь педагогический состав сидел, как игроки в рулетку, за длинным зеленым столом в учительской. Почти все учителя оказались родственниками директора, все мужчины были похожи. Рамазан Адамович, Адам Рамазанович, Амин Рамазанович, Адам Аминович, Патимат Магомедовна, Халид Рамазанович и учительница пения Наталья Степановна Федулкина, русская, внучка начальника местной геологоразведочной конторы. Федулкина тоже смахивала на дагестанку.
Рамазаны Адамовичи и Амины Рамазановичи прежде были людьми разных профессий: кто в магазине работал, кто счетоводом в колхозе. Был здесь один портной и один милиционер. Больше других мне понравился милиционер. Лицо у него было четкой, ломкой лепки – на ногах крепкая обувь, черные туфли.
– Мы с таким коллективом горы свернем, – шепнул мне в самое ухо директор.
Будет ли Дагестан существовать без гор? Наверное, нет. И все же прежде всего мне надо было свернуть хотя бы один валунчик, провести урок литературы в четвертом классе. Я всю ночь репетировал его в бараке. Расхаживал по комнатенке, сцепив руки за спиной, и все пробовал голос, интонации. Очень жалел, что нет магнитофона. Я глотал холодную воду, делал закладки к текстам, воображал себя любимым учителем.
И вот – утро. Класс. В нем сидели восемьдесят ребятишек. В классном журнале (Ох ты, Боже мой! Час от часу не легче!) сверху донизу было исписано:
1. Магомед Магомедов.
2. Магомед Магомедов.
3. Патимат Магомедова.
4. Магомед Магомедов.
5. Магомед Магомедов.
6. Анжелика Магомедова.
И так далее. Все Магомедовы. Единственный выход был такой: пронумеровать всех Магомедов Магомедовых, благо они с подобным действием согласились. Так и стали они Магомедовыми Третьими, Пятыми, Пятнадцатыми..
«Белая береза под моим окном Принакрылась снегом, словно серебром», – упоенно читал я детям. Они хорошо слушали, кивали, сочувствовали то ли мне, то ли березе. Но вот потом никак не брали в толк: что такое эпитет, что такое метафора.
– Эпитет, – тянул при ответе Магомедов Четырнадцатый, – ну, это такое, что самое большое. Эпитет…эпитет.
– Метафора!- с тоской восклицала с места Патимат Магомедова Третья.
И глаза её заволакивались то ли слезами, то ли романтическим флером.
Кое-кому я все же тройки ставил.
-Ну, как орлы? – горячечно вопросил в учительской Адам Рамазанович после моего первого урока.
А между тем другие орлы сидели за зеленым сукном и одобрительно кивали головами, как будто клевали кровавую пищу.
– Орлы! – радостно воскликнул я и стойко улыбнулся.
Дома в своей пустынной комнатке я долго плакал, как девчонка, как студентка, провалившая зачет. И тогда мне приснился Песталоцци.
Портрет классика педагогики в нашем ликбезе не показывали. И во сне он у меня получился с лихо закрученными буденновскими усами. Знаменитый ментор щелкал аккуратными, лакированными каблуками и тянул руки для приветствия: «Познакомимся: Песталоцци Магомед Адамович! Я раньше работал канатоходцем в артели имени Сулеймана Стальского».
От неожиданности я проснулся и выпил почти весь графин аш два о.
Мало-помалу я начал понимать всю особенность местной педагогики. Она была гораздо свободнее, разумнее, совершеннее, нежели западноевропейская. Ученики предоставлены естественному своему развитию. Если бывший милиционер, теперешний учитель математики Рамазан Адамович, вдруг вспоминал свои былые годы, то ученики чутко улавливали настроение своего педагога и моментально высыпали на пришкольный плац. Они до звонка на перемену маршировали. При этом лица у Магомедовых светились от удовольствия посильнее, чем лак на рамазанадамовских штиблетах.
А бывший торговец, ныне географ Адам Адамович, частенько восклицал в классе: «Вы знаете, что такое естественная убыль? Нет, вы не знаете, что такое естественная убыль!»
Ученики благоговейно молчали. И Адам Адамович без зазрения совести рассказывал о том, как он однажды был в городе Омске и крутил любовь с одной городской продавщицей. Он описывал округлости продавщицы, и некоторые из Магомедовых, те, что в пятом классе сидели пятый год, ерзали на своих скрипучих партах.
Я поругал учителя за такие рассказы. Он обиделся.
-Передаю опыт. Воспитывать надо подрастающее поколение!
Да, он обиделся. Тонкие, резные лепестки носа налились красным.
Я пошел по пути наименьшего сопротивления, читал для своих антрацитовых глазок только художественные тексты «Кавказского пленника», «Мцыри». Они, затаив дыхание, слушали. Пересказывали по-своему. Однако на круглую тройку тянули все, кроме Магомедова Двенадцатого. Он не то, чтобы был глуп, просто Магомедов Двенадцатый не понимал, зачем ему эти Жилины – Костылины. Родители Магомедова зимой жили высоко в горах, а летом переправляли свое стадо на пастбище. На этом пастбище очень хорошо, просторно, грело солнышко, и овцы понимали людей без всяких костылиных. Особенно Магомедову Двенадцатому нравилось спать между овцами, как в печке себя чувствуешь, в теплой печке.
В этом он мне бесхитростно признался. Но как бы то ни было, даже за чистосердечные рассказы об отаре не мог я ему ставить положительные оценки.
А личная моя, домашняя жизнь была такая. Зимой батареи не грели, и Адам Рамазанович, пожалев верного апостола, принес «козел» – большой таганок с двумя кирпичами и толстенной спиралью, замурованной в этих кирпичах. От «козла» гудела вся электропроводка, гудела, но держалась, общага не горела.
На «козле» я варил кофе. Как чистокровный сноб обзавелся стеклянной кофеваркой. Я любил смотреть, как кофе вскипает и как темные потоки восточного напитка устремляются вверх.
В нашу школу прислали еще двух недостающих учителей, поселили рядом со мной. Знакомились они так:
-Учитель труда – Грибоедов Василий Степанович.
-Неужели Грибоедов?
– Действительно, самый настоящий Грибоедов!
– А вы не родственник?
У Василия Степановича ленивые глаза, наверное, еще с молодых ногтей осточертело ему трудовое обучение. И лицо у Грибоедова припухшее, как и у его однофамильца. Скорее всего, оно доброе. И, конечно же, прямой противоположностью ему была жена Нина Сергеевна: худая, смуглая, глаза круглые, прыткие. Она не могла усидеть на месте. И даже, если сидела, то либо теребила свои руки, либо дергала коленом, как застоявшаяся лошадка. Нина Сергеевна преподавала физику и черчение.
Таким образом, в этой дагестанской школе образовалась целая колония русских: Грибоедовы, Федулкина и я.
Наталью Степановну Федулкину трудно было назвать педагогом. Ей было девятнадцать, а то и меньше. Она обладала замечательной способностью улыбаться всему.
Отчитываешь ее за шум в классе, а было и такое, она улыбается. Я пробовал даже составить интереса ради раздражающее расписание уроков, в котором для Натальи Степановны были одни «окна». Урок – «окно», урок – «окно». Очень невыгодно для учительницы. И все равно она, когда познакомилась с моим иезуитством, то сразу разулыбалась. Мне стало стыдно, И на другой день я переделал расписание. Удивительно и то, что Наталья Степановна улыбалась не только мужчинам, но и женщинам, детям, собакам.
Грибоедовы часто приглашали меня поужинать вместе. Ужины у них оказывались короткими. В конце каждого ужина я уже видел извиняющиеся ленивые глаза Василия Степановича. А Нина Сергеевна одергивала свою юбку, крылышки сарафана, занавеску на окне, все одергивала, словно пыталась и меня выдернуть из-за стола, как редиску. Она поспешно выхватывала свою пустую тарелку и в конце ужина задавала одни и те же вопросы:
– А вы читали Франсуазу Саган?
– «Здравствуй, грусть!» – печально улыбался я и немедленно уходил грустить в свою одиночку.
Но недолго печалился. Вот какой прозаизм, о котором нельзя умолчать. Потому как возбужденный чужим скрипом за стеной я садился писать письмо Вере в Калач. Я писал о том, как я ее крепко люблю, так люблю, что готов целовать следы ее ног, что если она не ответит на мою любовь и не напишет про свое ответное чувство, то я удавлюсь на шелковом чехословацком галстуке.
Опять слышался скрип за стенкой, и моя вымогательская писанина делалась мне омерзительной. Все же я отреагировал на ритмичный скрип в грибоедовской квартире. Пригласил к себе в гости Федулкину Наталью Степановну. В ответ на мое приглашение учительница пения сладковато улыбнулась, отчего мое сердце трепыхнулось, прыгнуло и застряло в горле.
Она пришла в черном платье. Пальцы унизаны толстыми золотыми кольцами.
Наталья Степановна села возле «козла» и протянула к нему руки с кольцами. Я приготовил кофе. Я даже полуобнял гостью за плечи. Голос Натальи Степановны стал таким же бархатным, как и её платье. И тут черт меня дернул пофорсить, сказать, что я обожаю органную музыку Баха. Ну как же не сказать, ведь гостья тоже имеет отношение к музыке. Я плел чепуху о том, что эта музыка меня поднимает и опускает. О, мама мия, я достал с книжной полки единственную пластинку И. С. Баха и поставил её на взятый в школе проигрыватель.
Наталья Степановна замерла, обхватив бархатную коленку руками. На пухлой её кисти переливались кольца и перстни. Учительница музыки делала фальшивое лицо, вдохновенно смотрела в угол на мой запыленный, в паутине, веник.
Я тоже взирал туда, мечтательно и проникновенно. Куда делась её сияющая простота, её чуть глупенькая улыбка. Я угрохал Наталью Степановну Иоганном – Себастьяном Бахом. Она еще что-то спрашивала меня, касаясь плеча пухленькой ладошкой, но душой уже была на улице, в грязных, чавкающих потемках.
Я попытался её проводить, но она предупредила:
– Что подумают? Вы же – руководитель, пользуетесь служебным положением. Я крадучись, одна…
Верно, ранняя весна будоражит нервы не только супругам Грибоедовым. Не успела закрыться дверь и выветриться духи, как в дверной проем протиснулось некто – нечто. Некий мужчина. Грузный, пыхтящий. Он оседал под мраморного цвета бараньей тушей. Бараньей ли?
-Я Магомедов Магомед, – с акцентом, конечно, пробасила туша. Не та, которая на плечах. Баранья туша была уронена на пол. Половицы выдержали.
– Отец Магомедова Двенадцатого!
– А-а-а! – делаю я радостное лицо, словно передо мной вырос Борис Леонидович Пастернак. Кумир. Чувствую, что долго на впрыснутом оптимизме не продержусь.
– Магомедова Двенадцатого!- ухает еще раз мужчина, и голос его все больше набирает силу. «Хотя бы Грибоедовы услышали», – мечется в голове испуг. В голове и в теле.
– Что мой сын – хуже Магомедова Четырнадцатого? Тот – на тройки, а этот… Позор, – неистовствует ночной гость, при этом вяло, угрожающе вяло водит широченными плечами. Сейчас он меня размажет по стенке.
– Грибо! – кричит у меня внутри, в пятках, в руках, в кишках. Но это «Грибо» еще и подламывает мне колени. Сейчас я сяду на баранью тушку.
-Это – тебе! – умиротворенно кивает на освежеванного барана старший Магомедов Двенадцатый. – Хинкали – минкали, шашлык – машлык, коньяк – маньяк. И из обшлагов его плаща высыпаются бутылки с янтарной жидкостью. Это коньяк – маньяк.
– Зачем обижаешь? – ласково треплет меня по плечу старший Магомедов и так же, как пришел, моментально удаляется.
Я долго, очень долго отрешенно сижу возле своего «козла» и думаю о том, что мне делать с бараном. Выход один – идти к Грибоедовым. Они, оказывается, при полном интиме режутся в карты, в дурака. Мгновенно карты – в сторону. Мы с Василием Степановичем до двенадцати ночи рубим баранью тушу и распихиваем мясо по холодильникам. Во время рубки и закладки к нам часто подбегала Нина Сергеевна и что-то лопотала. Я не понимал ее иностранного языка. Единственное, что я кумекал, это то, что завтра надо обязательно поставить Магомедову Двенадцатому в журнал две тройки и еще в другом месте – две тройки, чтобы он перешел в следующий класс.
Утром в школе от своего директора я узнал пренеприятнейшую весть: пятиклассницу Патимат Магомедову вчера вечером увезли в горы, выдают замуж.
– Я всю ночь не спала, – по-свойски шепнула мне на ухо учительница пения, – растрогали вы меня своим Бахом.
Врала, разумеется. Дрыхла, как подушка, но как улыбается!
Нина Сергеевна Грибоедова успокоительно гладит меня по плечу: «Я харчо сегодня вечером соображу, приходите. Из свежатинки, из вашей».
Напоминание о баранине ввергло меня в еще большую тоску. Ах, Песталоцци. Ах, Коменский, ах, институтский педагог по методике Мария Васильевна Черепаха! Вас бы на мое место. Ну с Марией Васильевной, с её круглой попкой все ясно, её сразу бы в горы умыкнули. Интересно, отказались бы от баранов Песталоцци с Коменским?
В район вызвали к вечеру. Там на нас с директором вдохновенно шипел косматый аксакал-заведующий. Он цокал, грозил длинным, острым, как указка, пальцем и топал ногами.
– Может быть, мне на поиски поехать…в горы? – заискивал я перед аксакалом.
– Спаси, аллах! – вытянул вперед свою косматую голову завроно. – Девчонка теперь – отрезанный ломоть. А вас или побьют, или целый месяц винцом поить будут. Смотри ты за ним!
Это он наказывал моему директору. А Адам Рамазанович схватил меня за запястье, словно вот-вот я сорвусь с места и ракетой пульну в горы.
Из роно мы вернулись совсем поздно. На известной площади все еще блеющие старцы протянули нам по стакану мочи.
Директор пригласил меня домой на хинкали, я махнул рукой, извинился, хотелось как можно быстрее добраться до подушки.
Но не тут то было. Не успел я кинуть ключ от своей комнатки на стол, как тут же забарабанили в дверь. Это Грибоедов Василий Степанович приглашал на харчо.
– А вы грибы хоть когда-нибудь кушаете? – сострил я. Мне захотелось им подерзить. Ленивые глаза хозяина улыбнулись плохой шутке, а я уже хлебал огненный суп и рассказывал о беседе с высшим педагогическим начальством.
– Ну это же дикость, ди-ко-сть! В двенадцать лет – замуж!
– Вот у нас был случай, – перебивала Нина Сергеевна, – Танька Амочаева пять раз уксусом травилась из-за неразделенной любви.
– Так тогда бы не долбили, сделали б опытно-показательную свадьбу.
-Так она нарочно травилась, чтобы пожалели.
Тут и случилась, тут и произошла катастрофа.
-Кажется. Я проглотил кость, – пролепетал я, сжимая в мертвом кулаке угол клеенки.
– Да вы что? Шутки у Мишутки?- Еще не понимая важности, воскликнула Нина Сергеевна.
– Застряла! Воткнулась! Трудно дышать.
– По спине постучать или корочку хлеба… вяло посоветовал Грибоедов.
И собрался было хлопнуть между лопатками. Я отпрянул. С увеличивающимся ужасом я осознал, что кость впилась, впилась и торчит там. Копье – в горле.
– Вот он, вот он – удар молнии! – мне стало холодно. – Вот как мстят за взятки. Есть какая-то сила? Господь шельму метит. А как рассмешит моя позорная смерть Веру. И даже без Веры, просто так, умирать пока не хотелось. А взбаламученный рассудок донимал: «Если я проглочу корку, то кость еще дальше залезет. Свертываемость крови плохая. Ту-у-у, – приехали, вылезай! Ка-а-аюк! Вот она – месть, не хитри, не ловчи».
Ноги не поднимались со стула.
Что же делать? Самое главное, что я увидел, – испуганные глаза учителя труда, чистокровного флегматика.
– Ну. Надо мчаться в больницу, там знают…как…- предложил Грибоедов. Он выскочил из комнаты и довольно скоро нашел старенький «Москвич». Я кое-как вскарабкался в машину. Горло было стеклянным. Трясти его нельзя, лопнет. И не трясли. Ехали-ковыляли. Зато в больнице все завертелось, как в чертовой карусели: кололи палец, давили на кадык, совали в рот маленькую авторучку с зеркальцем, заставляли выдавливать из себя «га» и «го». В разгаре мучений кряжистый врач приказал выпить одной жидкости, потом другой.
– Живая и мертвая водичка, – сострил доктор.
Я обиделся. Шутники.
Но в ответ на обиду, то есть, подсластив её, кряжистый врач, родственник Адама Рамазановича, уже строгим голосом сообщил, что злодейка кость только поцарапала все горло. И проскочила.
– Вы не умеете кушать харчо. Поживете у нас лет… лет пятьдесят, и тогда все кости станут плавиться, как в утином желудке. Швейные иголки и те вас не возьмут.
– Оспа – ас-ибо! – умильно тянул я свою благодарность. Доктор мне уже нравился.
– А вы не думаете идти работать в нашу школу учителем русского?
Не только здоровье, но и здоровый дух возвращался ко мне. На другой день с невыразимой радостью я читал повестку из военкомата. В ней предлагалось явиться мне со всем необходимым, то есть с пастой и зубной щеткой. Подписал повестку Магомед Магомедов. Какой по счету?! Может, уже Четырнадцатый. В тексте повестки я насчитал двенадцать орфографических ошибок. О пунктуации и говорить нечего.
Родные мои дети, кто будет читать вам «Мцыри»?
В астраханских степях, в гулком спортивном зале, больше похожем на зал ожидания жэдэ, нас, «баранов», стригли. К моей пышной кудрявой шевелюре примеривалась никелированная машинка бывалого солдата. Он тыкал ею в шею. Озноб пробегал по позвоночнику.
Служивый кивнул на мои часы:
– Отцепишь, тогда оставлю маненько.
И зевнул, показывая свое равнодушие.
-Валяй под «нолик», – разрешил я солдатскому цирюльнику.
Он с радостной злобой отчикал все.
Песталоцци в крупных буклях, сдерни свой парик, поклонись новобранцу!
Комментарии