В основе романа собкора \”Учительской газеты\” Светланы Потаповой – реальная история существования в селе Медведь (ныне Шимский район Новгородской области) в период русско-японской войны 1904-1905 гг. единственного в Российской Империи массового лагеря для 2500-3000 пленных японцев. События в романе основаны на документах или согласованы с историческими реалиями, но детали жизни героев в необходимой степени определены вымыслом автора. Просьба не считать эти и иные образы идентичными реально жившим людям…
Об авторе:
Светлана Потапова (Прилежаева) – собкор «Учительской газеты» из Великого Новгорода. Светлана публиковалась в «Литературной газете», журналах «Нева», «Молоко», «Санкт-Петербургская Искорка» и других, была участницей фестиваля «Молодые писатели вокруг «ДЕТГИЗ»а» – 2016. В 2017 году в престижном авторитетном всероссийском конкурсе «Книгуру» – 2017 наша коллега вошла в лонг-лист с остросоциальной повестью для подростков «Ремонт». Повесть «Ремонт» (готовится к печати в московском издательстве «КомпасГид» в 2018 году), а также «Семейные сказки Маши Светловой» нашего автора уже занимают достойное место на «Книжной полке» «Учительской газеты».
Сегодня мы добавляем к ним роман, посвященный уникальной теме – единственному в Российской Империи лагерю для 3000 пленных японцев в новгородском селе Медведь в период русско-японской войны 1904-1905 гг. Мы публикуем здесь его первую главу. Полный текст романа доступен для скачивания в низу страницы.
Частичное консультирование романа – Йосихико Мори, директор Токийского института русского языка (Япония).
12+
Светлана ПОТАПОВА
НАДЯ-САН ИЗ СЕЛА МЕДВЕДЬ
Историко-художественный роман
От автора: в основе романа – реальная история существования в селе Медведь (ныне Шимский район Новгородской области) в период русско-японской войны 1904-1905 гг. единственного в Российской Империи массового лагеря для 2500-3 000 пленных японцев.
События и детали в романе основаны на документах или согласованы с историческими реалиями. Надя Карпова, Хигаки Масакадзу, Александра Орлова и некоторые другие персонажи в романе являются реальными лицами, но детали их жизни в необходимой степени определены вымыслом автора. Просьба не считать эти и иные образы идентичными реально жившим людям.
Автор благодарит за документальные сведения шимского краеведа В.Н. Иванова и собирательницу шимских диалектных слов Е. Б. Стогову.
Посвящается памяти японоведа Александры Орловой и директору Токийского института русского языка Йосихико Мори
«Свет видится тогда, когда свет во очах есть».
Г.С.Сковорода, «Наркисс», 1760–1769 г.
ЧАСТЬ I.
ПОСЛЕДНЯЯ ДЖЕНТЛЬМЕНСКАЯ
«…люби́те врагов ваших…»
Новый Завет от Матфея
святое благовествование 5:44
1.
«Июльским утром 1904 года в большое, богатое село Медведь Новгородской губернии входил строй маленьких, ростом с баб, худых и черноволосых, с неподвижными, узкоглазыми и будто загорелыми лицами японских военнопленных.
Было их множество, они заполонили центральную улицу – Миллионную – как тараканы, толпой бегущие от свечки, и усы, примечали вслух медведцы, многие имели длинные и чёрные, как тараканьи.
Жители Медведя стояли на обочинах Миллионной, по которой японцы с конвоем шли к своей цели – красным кирпичным казармам на краю села — и глазели на пришлых.
— Не юлись ты, Верка, не егозись! Вон Катька к мати прижацце[1], знать, боицце! – говорила девочке лет пяти, в светлом платьице с оборками, но, впрочем, под носом чумазой, женщина в длинной пёстрой юбке и светлой же выходной кофте, повязанная белым головным платком. (Принарядились для ожидаемого события не только бабы, но и мужики: последние обули, у кого они были, сапоги по колено и заправили в них штаны; кто-то потел в пиджаке; и богатую, и бедную голову одинаково заботливо покрывала от солнца демократическая фуражка-картуз).
— А то как не бояцце?!! – опасливо отвечала соседке мать боязливой Катьки. – Слыхали, бабы? Грят, кажинный апонец с войны должон привезть куль[2] посолёных чилавечих ухов. Нешто, бабыньки, взабыль[3]?
— Совсим у тя тыквина[4] не сображат! Трёкашь[5] не знашь чё! – – возражала ей собеседница. – Вон Тришка тоже казал – быдто у апонцев морды собачьи. И шо?
— Ну, Тришка-то лучче знат! Глянь на яво — с утра ноздри наварён[6]! – отметила причину бурной Тришкиной фантазии Катькина мать. — Да ни, навроде ни собачьи… А желемустины[7]-та вси каки!! Катька, поди, залазь к бате на клюкушки[8], лучче видать оттеда!
— Гри/ли, у апонцев – хвосты, как у макак. А не видать под штана/м… — Ой, и де ж ты тово макака видавше?.. – А в Питербурхе на ярманке… — Да ты и сама как тот макак, как нарядиссе… — Скока ж их тута, нехристей? Прогон[9] ись занявше! — Ну и што ты выгаливше[10]? Возгри[11] подотри! А то не люди? – говорили в толпе.
***
Село Медведь, центр Медведской волости Новгородского уезда Новгородской губернии, походило на городок – в 150 домах, добротных деревянных и каменных, жила тысяча человек. Медведцы справедливо гордились бронзовым памятником Императору Николаю Первому в натуральную величину, каменной пятикупольной церковью Святой Троицы и железным мостом с деревянным настилом через речку Мшагу. Тьма была торговых лавок, магазинов[12], мастерских, питейных заведений, среди которых числился ночной ресторан, имелась почтовая станция, водяная мельница, кузница, бани и несколько даже заводиков. Всё это, включая почтовую станцию, держали медведские купцы и торговые люди, и держали умно. Улица Миллионная была центральной и лучшей в Медведе — на ней стояли сплошь каменные двухэтажные купеческие дома с железными, крашеными зелёной или красной краскою кровлями. Лучшим же домом на Миллионной признавался огромный двухэтажный, с единственной в селе медной, новой, горящей на солнце крышею особняк Козьмы Гаврилина — миллионера, самого богатого купца Медведя.
В каждом, пожалуй, провинциальном городе и крупном селе России местный главный богач выстроил такой, самый роскошный, дом. Избрал он для этого, как правило, центральную площадь или перекрёсток главной дороги, который не миновать ни прохожему, ни проезжему. Дом Гаврилина в Медведе своим углом, как гигантский корабль носом, врезался в перекрёсток в центре села. Боковая стена его, покороче, выходила на Миллионную. Фасад же, с пятнадцатью высокими окнами на каждом из двух этажей, придавленный массивным шестиоконным мезонином, дерзко глядел поверх центральной городской площади на церковь Святой Троицы, только остроконечная церковная колокольня превышала его. Угол дома-корабля, врезавшийся в перекрёсток, был архитектором срезан, на срезе на первом этаже была дверь, а на втором — балкон.
На этом широком балконе с кремовыми гардинами, драпированными на манер полуоткрытого театрального занавеса, и цветами в напольных вазонах виднелись теперь женские головки. На балконе велись уже другие разговоры по поводу проходивших внизу военнопленных.
При хозяйке дома, Марии Евграфовне, конечно, нельзя было даже намекнуть на одну пикантную новость, о которой страстно хотели переговорить две молодые женщины — невестка Гаврилиных, темноволосая с всегда немного утомлённым взглядом Софья Афанасьевна и подруга Сонечки – блондинка с вострым носиком и круглыми довольными щеками Настасья Яковлевна.
Софья Афанасьевна, безусловно, была учёна манерам – единственный сын Гаврилиных Максим взял её даже не из Медведя – самого Новгорода, из семьи не только веково богатой, но и современно деловой: брат Софьи Афанасьевны был модным фотографом. Настасья Яковлевна не уступала подруге: супруга компаньона по делам Максима Гаврилина и говорить была способна красно, и одежду имела, что ж, пожалуй, даже поизысканнее, чем у Сонечки… Софья Афанасьевна вскользь окинула взглядом серый шерстяной жакет Настеньки и запомнила, что рукава фасона «баранья нога» начинаются на плечах маленькими буфами (ведь совсем недавно ещё буфы раза в три шире носили!), а от локтей резко облегают руки, как перчатки; в самом низу же плотно прихватывают запястья широкими манжетами. Всё это словно сжимало Настенькино тело, звало: «Посмотрите-ка сюда, на эти руки и дальше: не правда ли – гибко, хорошо!?» Платье самой Сонечки было модного цвета жандарм[13] и шито у лучшей новгородской портнихи – но шито, увы, так, как носили уже давно – с широкой юбкой, присборенным у талии лифом и более всего, как она теперь была уверена, устарелыми воланами из кружев на концах рукавов.
Серая юбка Настеньки, плотная, как мужской английский костюм, обжимала владелице живот и бока и лишь сзади имела пару вольных складок. Но самое главное в костюме подруги был — диковинный перед жакета! Такого покроя Сонечка не видела ни у кого в Медведе и не встречала на дамах в самом Новгороде. Половинки этого переда неведомый смелый портной отмахнул ножницами не прямо, как полагается, а косо, так что они внахлест шли одна на другую выше груди. Нахлест близ левого плеча держали три пуговицы с красивыми витыми петлями. В образовавшемся на животе треугольном распахе жакета был виден высокий пояс серой юбки, дающий знать, что у Настасьи Яковлевны тонкая талия.
«Кто же её необыкновенный портной?» — думала с досадой Сонечка. (Не раз уже за их дружбу язык её просился задать этот вопрос, но гордость первой дамы местечка была препятствием… ) — «Или портниха? Где она скрывает его – или её? У нас таких искусников точно нет, в Новгороде тоже… Может, она выписывает платья из Петербурга? Парижа???»
На революционный распах жакета не глядела Мария Евграфовна. 70-летняя староверка в глухой, до горла, силуэта ёлки, кофте и длинной юбке, на подоле которой были дозволены два с вялыми складками окружных рюша, в чепчике, скрывшем седые волосы, сидела в кресле поодаль от края балкона. Сонечка и Настя занимали кресла справа и слева от нее. Из комнаты за их спинами выглядывала любопытствующая прислуга. И женская прислуга, и Сонечка с Настей знали, что где-то в толпе под балконом может находиться важный, занимавший их мысли предмет, но не смели говорить о нём.
Этот предмет был комичная и одновременно романтическая персона – костромская барыня.
О барыне писали газеты, и знали о ней все медведцы.
Сквозь всю почти Россию, от Дальнего Востока до северо-западной, близкой к Петербургу Новгородской губернии, на пароме по озеру Байкал, мимо рек Ангары, Оби, Тобола и Волги, 8500 вёрст[14] по новорождённой Транссибирской железной дороге японских военнопленных с задержками, растянувшимися почти на два месяца из-за первоочередного пропуска техники и людей, движущихся им навстречу – – на войну, на восток — провезли через и мимо сотен городов, сел и деревень. В караване пленников из 500-600 человек случилось четверо английских офицеров. В одного из англичан, по газетным сплетням, безумно влюбилась с первого взгляда некая барыня из Костромы. Барыня упорно следовала за предметом любви до Медведя и теперь могла оказаться в толпе, встречавшей пленных. Чужого в селе человека, не простолюдина, Настенька и Сонечка, несомненно, признали бы. И, как только Мария Евграфовна, решив, что долее сидеть неприлично, встала и неторопливо покинула балкон, молодые женщины оказались на самом его краю и нетерпеливо начали вглядываться в толпу.
Никого похожего на костромскую барыню они, однако, не увидели.
— Вот же, вероятно, и англичане! – воскликнула Сонечка, кивком указав подруге на нескольких шедших под конвоем офицеров. – Который же, любопытно?!! Ах, как это, я думаю, самоотверженно – бросить всё, все богатства, запятнать честное имя и уйти за любимым!!!
— Что бы сказали, услышав такое, наши мужья?!! – лукаво прищурилась в ответ подруге и откинула с пухлой щечки мешавший белокурый локон Настенька. – Нет, я от своего супруга никуда не уйду никогда! – с этими словами Настасья Яковлевна почти перегнулась через балкон и уронила, конечно, невзначай за его край белый носовой платочек с инициалами… Платочек по воле случая пал недалеко от проходившего красивого офицера, по-видимому, английского пленного… Он подошёл, поднял платок, поднял и лицо своё к Настасье Яковлевне… Красивые глаза его задержались на блондинке, губы улыбнулись… Конвоир ждал, пока офицер медленно подносил платок к губам своим, – возможно, что у офицера в долгой дороге случился насморк – легко махнул рукой с платком вверх, обещая этим жестом при возможности вернуть потерянное, и бережно положил платочек в карман.
…И совсем иные разговоры по поводу военнопленных велись на первом этаже дома-корабля на углу Миллионной. Под балконом с кремовыми гардинами был вход в лавку купца Козьмы Гаврилина, внутри которой дверь вела в смежную контору. В последней находились сейчас сам Козьма Михалыч, в свои 73 года еще не отошедший от дел; сын его, 29-летний Максим Козьмич; компаньон Максима Гаврилина, тоже молодой, счастливый муж верной блондинки Настеньки Владимир Назарьевич Самойлов и старинный, без возраста, приказчик Гаврилиных Кайдаков.
— Около шести сотен пленных – и всё к нам, в Медведь?! Поближе к войне места в Российской империи не нашлось, однако, господа? Я удивляюсь – ведь сквозь всю страну везти — определенно — невыгодно?! – отнюдь не недовольно говорил Максим Гаврилин. Молодой человек был в отличном настроении – он чувствовал себя в конторе вполне хозяином. На деле миллионером был именно Максим Козьмич, а не его батюшка. Тот нажил богатство, но этот преумножил его в десятки раз.
Для подтверждения своих слов молодой Гаврилин достал из ящика письменного стола карту империи и, разложив ее, отмахнул над нею рукой путь от Дальнего Востока до Новгородской губернии, который проделали пленные.
Максим Козьмич был необычно для русского северного человека подвижен: казалось, не только лицо, но и даже фигуру его каждомоментно оживляла, приводя к движению, какая-либо мысль. Он представлял образец того типа телосложения, который медведский народ называл словом «желемустина» — и, точно, был, как жимолость, тонок и невысок. Лицо его, тоже худое, с тонким, длинноватым носом (эти впечатления зрительно усиливали негустая, острым клином, короткая бородка и стремящиеся к бородке своими концами усики) поминутно показывало разные оттенки настроения, кроме унылого. Одет молодой миллионер был в европейский двубортный серый сюртук, чёрные брюки с последней английской новинкой – отутюженными складками-стрелками. В деловой, как сейчас, обстановке на нём были безукоризненно начищенные чёрные ботинки. (За ширмою в конторе стояли его сапоги, готовые к посещению лесных делянок: держа вместе с Самойловым льняной завод, Максим Козьмич и в дело отца – торговлю лесом – вкладывал большие силы.)
Произнеся свои вопросы, Максим Козьмич резво повернулся, прошел быстрым шагом до окна, где гудела толпа, указал присутствующим на длинные ряды пленных и поднял брови, ожидая ответа. (В его характере была внимательность и способность ловить мысли от других, без разбора чинов и возраста – возможно, эта черта среди прочих помогла ему стать миллионером).
– Пошто к нам? А небось места в наших казармах дюже много! — первым откликнулся старик Гаврилин. – Граф Ракчеев крепко строил! Гляди, турки не вырвались! Сидели тута в семьдесят седьмом![15] Будем драть з…цу япошкам и дальше – поместим ещё хоть три тыщи!
— Осмелюсь сказать, несмотря на всё мое уважение: пока что они нам з…цы, извиняюсь, дерут! – с шутливым полупоклоном Козьме Михалычу, но глядя мимо старика на молодого Гаврилина, заметил Самойлов. — Половина российского флота – – в Порт-Артуре, а тот – где? — в японской осаде! В Медведь — шестьсот пленных – но это, видимо, и есть — почти всё! О других лагерях, кроме нашего, в России для японцев не слышно! Какие-нибудь десятки, много сотня, кто ещё не у нас, содержатся на перегонах. А мне, господа, доставили сегодня письмо – знакомый офицер из японского плену пишет, что русских в его лагере – представьте!!! — уже 15 («пятна-а-адцать» — нараспев повторил, подчеркивая, Самойлов) тысяч человек!!! А лагерей таких, между тем, по слухам, в Японии — не один и не два! Несоразмерно! Тревожно, господа. Не хотелось бы пускать панику, но бог войны пока не на нашей стороне.
— Тогда… возможно… это… — нарочно! Демонстрация народу нашей силы… — с паузами, тихо проговорил последним приказчик Кайдаков, от смущения растирая пальцами свою недлинную редковатую бородку. ( Максим Гаврилин обернулся к приказчику с большим вниманием.) – Везут японцев чрез всю Россию для поддержания… верноподданнических настроений… ну и…предусмотреть волнения!
— Я, господа, говорил вчера на улице с соседом – у нас на Подгорной, знаете, много живёт жидков, это не то что Миллионная, – с очевидной новой идеей оживлённо заговорил Самойлов. — Этот, кажется, Додка, Беатус, что разводит у себя на дворе индюков…
– Ещё б не знать! Мы их нюхаем и на Миллионной, — с ехидцей вставил старый Гаврилин.
— Индюков, я Вас уверяю, нюхает весь Медведь, до окраин! Тысяча голов птицы – не шутка! Как там сама эта семья живет, непонятно! Мы рядом определённо страдаем. Но знаете – у него голова, у этого Додки. Он ведь получает неплохой барыш — возит сам мясо в Петербург! Работников притом нет – только семья. Жена его, эта Зинда, Зинка, не поверите — сама рубит птице головы…
— Жида в дом никогда не пущу, а на улице переговорить можно. У них башка на деньги повёрнута, — в том, что касалось денег, старый Гаврилин проявлял гибкость патриархальной медведской идеологии.
— Вот и я о том же, Козьма Михалыч, — начал объяснять свою идею Самойлов. – Этот Додка в своей коммерческой чернокудрой голове уже соображает – что лично он может выгадать от японских пленных?!
Ведь подумать – этакое число — шестьсот человек! — а будет, верно, и больше – необходимо кормить, какие-то товары поставлять. Им – – японцам – личные деньги сейчас пойдут как жалованье. У наших там — уже так! Вот, позвольте, господа, я для примера прочту, что пишет тот мой знакомый офицер из японского плену. Я только сам ещё бегло просмотрел. Позвольте прочесть подряд, без купюр, ежели интересно…
Самойлов достал бумагу из кармана пиджака, и все присутствующие машинально отметили, что пиджак стягивает подмышками, не даёт вольготно двигаться широкому телу его владельца. Многое ещё, чего требовали время и его положение, было Самойлову также неестественно и не шло: тёмная борода, не модным клинышком, как у молодого Гаврилина, а широкой дедовской лопатою, была коротко непропорционально обрезана; усы, втрое толще, чем у Максима Козьмича, приходилось постоянно обкручивать, придавая форму, пальцами; причёска – волосы разделены прямым пробором и гладко зачёсаны к ушам – была одинакова у присутствующих мужчин, за исключением лысоватого приказчика, но делала нелепым лицо только Самойлова; страшно не шёл бы ему новомодный, как у Максима Козьмича, котелок – да он его и не носил, благоразумно заменяя демократическим картузом из добротной ткани. Свободного и потому красивого в нём были только глаза: окружённые большими, как у детей, ресницами, живые, серые, словно вечно движущаяся чистая река с отражением случайного серого облака. Но именно детский цвет и искреннее выражение глаз контрастировали с тем искусственным, что ему не шло, и делали это искусственное ещё более явным. Истый медведь казался Владимир Назарьевич Самойлов в обществе, и супруга его, модная блондинка Настенька, хотя имела с ним разницу в два года, выглядела на десяток лет моложе…
— «Я, признаться, был поражён,» — читал своим густым, тоже медвежьим, голосом Самойлов письмо, — «но все международные правила к пленным по Гаагской конвенции[16] здесь, в Японии, соблюдаются строго. Кто бы мог ожидать это от такого народа?!
Действительно, каким мы воображали врага ещё недавно, в начале войны?
Прежде всего, на памяти у каждого русского — несчастие, произошедшее лет 10 тому назад, когда в поездке в эту страну на нашего Государя напал с мечом и ранил островитянин[17]. Можно представить — как сильно должен был ненавидеть нас, русских, тот человек! Какие веские для своего разума причины он имел, чтобы так поступить!!! (Причины, очевидно, выработанные не им самим, не его одиночной головой – а чувствами и идеями, принятыми во всём или по крайней мере в значительной части его отечества!)
Я убежден, что нашего врага перед войной прямо наставляли ненавидеть Россию и русских. Япония напала на Россию – нам пришлось ненавидеть японцев в ответ. Вдобавок к тому мы – и не только непросвещённый народ, а и люди образованные, читающие и мыслящие – многие представляли жителей этой страны недалеко ушедшими от обитателей «негритянского зверинца»[18] Санкт-Петербурга — как неевропейский, а потому, по нашему понятию, отсталый народ. И немудрено — решительно никто не знал – или не интересовался знать — ничего о них! Самая их внешность была для нас загадкою. Мы с готовностию смеялись над их изображениями, какие с щедростию давали нам наши газеты, журналы, а простому люду – лубочные базарные картинки[19].
Я помню, в начале войны в «Вестнике Европы» и «Русском вестнике» писали, что японцы – это крохотные, вдвое ниже нас, человечки, вчерашние дикари, которые не слишком ещё освоились со штанами; что они поклоняются не Богу, а богопротивным идолам, куря последним под нос зелья; что они безобразны и есть среди них такие, кого легко счесть за обезьян, когда бы не человеческое платье. На лубочных картинках, которые приносила с базара моя прислуга, японцев изображали вчетверо меньшими, чем русских солдат, именовали их «пигмеями-человеками», «желтокожими карликами», рисовали в виде обезьян, собак или имеющими звериные морды.
На лубочной картинке гигант русский молодец Иван Кулак отрывал нос крохотному слабенькому врагу, а тот, японец Сам Со Бака, сидел на пороховом ящике, униженно снося побои и утирая кровавые сопли. Совсем не то оказалось на настоящей войне.
Что лубки – наши генералы в начале войны говорили, что японская армия в силу отсутствия цивилизованности не имеет необходимого порядка, что нескоро она усвоит правила, на которых основывается устройство европейского войска, а потому мы, русские воины, шутя способны справиться с таким нестоящим противником. Ходили слухи, что японские солдаты за плечами носят чехлы без ружей!
Такие шапкозакидательские убеждения сыграли против нас самих. Мы вступили в войну с неизвестным противником, с чёрной тенью, невидимой в тёмной комнате – – забыв славянские легенды о том, что тени способны наносить удар! Тень ожила. Противник на жестокой поверке войны оказался природно храбр, военно организован в неукоснительном подчинении старшим и часто умён и хитёр.
Храбрость их, как и ненависть ко всему русскому, очевидно фанатичны и происходят от преданности своему императору и Японии. Я лично был свидетелем случая, как матрос-японец, упавший за борт, отбросил трос, который спустили ему с русского корабля по старинному благородному правилу морских войн, и с криком «Банзай»[20], обращённым к своей стране, и перекривленным от злобы лицом отправился на дно к рыбам».
— Я лишнее читаю, — стеснённо сказал Самойлов на этом месте. – Я не то хотел… Но, впрочем…
— Нет, интересно!!! – с чувством отвечал Максим Гаврилин. – Это ничего, читайте всё, да, господа???
Самойлов продолжил.
«Но главным для нас удивлением оказалась встреча с благородством японцев (свойством, согласитесь, уже точно никак не могущим быть приписанным дикарям!).
Известно стало, к примеру, что, согласно тем же старинным правилам чести, японцы спасали русских, тонущих в море, с потопленных кораблей. Доктора их оказывали нашим пленным лечение. Мне рассказывали, что при спасении команды одного из наших затонувших кораблей японцы, помогая пленным всходить по трапу, отдавали им честь. В газетах читал я о случаях, когда враги, найдя при наших убитых офицерах и нижних чинах (погребенных японцами) деньги и ценные предметы, пересылали их в Россию, тщательно уложенными, с описью и указом места погребения владельца.»
— Ишь ты, блаародство! – резко крикнул старик Гаврилин, который давно уже ёрзал на стуле, – А убивают оне тоже блаародно? — миль пардоньте[21], ну-тка, не шевелись минутку, сударь, я вам, тово-с, немножко башку снесу, а потом вещички ваши домой отправлю! (Он закривлялся.) С почтением-с!
— Думаю, им приказ такой дан… — сказал Кайдаков, и молодой Гаврилин придвинулся к приказчику, чтобы хорошо расслышать. – Это — проходной билет в Европу. В цивилизованный мир. Как, знаете, японцы себя сейчас покажут, так к ним вперёд и будут относиться…
— Это правда! Это правление Мэйдзы[22]!– восторженно подхватил молодой Гаврилин – Я читал! Представьте — … Хотя нет! Я лучше позже скажу. Читайте, читайте!!
Самойлов продолжил:
«Те же правила цивилизации соблюдаются и в отношении содержания в Японии русских пленных. Нас не только не утесняют, но и как будто стремятся показать всему миру (в нашем лагере часты некие инспекции посетителей европейского вида под руководством японских начальников), что всё здесь исполняется по прописанным и негласным законам джентльменской войны.
Возможно, лагерь наш является показательным, демонстрационным; может быть, что в других лагерях нет точно такого порядка. Но я опишу, как устроено у нас.
Лагерь наш сами японцы называют приютом. Мы, офицеры, имеем каждый отдельную комнату, гуляем беспрепятственно в саду, в нашем распоряжении — биллиард и теннис. Несколько офицеров для уюта завели канареек и домашних зверушек; к одному с тою же целью приехала на жительство по разрешению японского начальства супруга из России. Нижние чины от скуки приохотились к домашней игре в карты и местным боям пауков, которым их обучили японцы (за огромными пауками далеко ходить нет нужды, их ловят прямо на дворе) – оба увлечения предсказуемо ведут к вынужденным подаркам личного имущества выигравшему. Но осудить их я не могу: лишение свободы, как всякая житейская буря, открывает, будто отлив морские низы, самое дно души человека и лежащее там постыдное или великое. Один из офицеров, Алексей С.[23], открыл в лагере школу с тем чтобы обучать неграмотных нижних чинов письму и счёту, а также отвлечь их от дружбы с пауками и картами. Из офицеров есть те, кто пытается разобрать японский язык самоучкою по приобретенным книгам, но преуспели в этом немногие.
Поговаривают, что скоро нам разрешат брать внаём жилье в селении.
Мы получаем от русского правительства ежемесячное жалованье в 50 рублей (нижние чины также, но в меньшем размере). Деньги эти весьма кстати уже потому, что порции еды подают крайне скудные, а сама пища для русского человека непривычна.
Японцы и сами едят мало – это в национальной привычке, верно, оттого они так худы и низки ростом – и, думаю, то же, что дают нам. Представьте: каждый день — овощные супы странного вкуса (некоторые прямо внушают отвращение) и сарачинское пшено[24] — рис, к которому добавлены крохотные кусочки мяса или, чаще, рыбы. Но как же русскому человеку без картошки, сала, мяса да квашеной капусты, а пуще всего — чёрного хлеба!?? Японцы не знают ржаного хлеба, а едят белый, рисовый, в виде лепешек. Наши солдаты решительно не могут свыкнуться с указанными неудобствами, как, впрочем, и с непонятным для них зубным порошком, каковой японцы выдали им в первый же день вместе с зубными щётками и прочими гигиеническими предметами.
Не могу сказать, какими путями добыли ржаную муку, но в лагере нашем уже налажена выпечка чёрного русского хлеба! Делают его хлебопеки из числа наших пленных, также из наших выбраны повара и кухонные рабочие. Я сговорился с поваром, чтобы он готовил мне прибавку к столу и чай. Мяса, таким образом, у меня больше, но я скучаю по картошке, здесь, кажется, неведомой.
Говорят, что кому-то в лагере уже доставляли подлинную русскую «смирновку». (Есть и поддельная, изготовляемая японцами, отличить её просто — на этикетке написано «у Чуiуннаго моста»[25].) Видал я ранним утром неподалёку от лагеря и прелестное создание с высоко убранными чёрными волосами, в пёстром платьице с широким поясом и необъятными рукавами, белых носочках и стучащих деревянных сандалах, прикрывавшее личико жёлтым шёлковым зонтом. Ростом сия милая особа была столь мала, что, мне представляется, ежели бы миниатурист [26] вздумал писать с неё портрет, она вся, со своими носочками и сандалами, поместилась бы целиком в медальон… Кажется, всё, что можно иметь для своего удобства в плену, здесь можно добыть… Но как же тяжек мне здесь каждый восход солнца!
Я много размышляю, какие странные отношения сложились у нас с местным населением.
Кажется, мы (и они) должны ненавидеть друг друга даже более, чем на войне. Ведь мы (и они) наблюдаем каждый день — не издали из окопов или с берега моря — а близко, перед собою, почти смешивая наши дыхания, — представителей народа, убивающего, быть может, в эту самую минуту наших соотечественников. Кто знает – вдруг сам я убил на войне кого-то – мужа, сына – вот этой старушки, продающей мне с любезною улыбкою японский веер, который я чаю[27] привезти когда-нибудь моей милой Катеньке? Что ежели сын или муж этой японки убил моего сотоварища по полку?
Но за что же мне ненавидеть эту старушку, всех этих мирных крестьян? Я наблюдаю их во время дозволенных выходов в поселение.
Они, очевидно, бедны, ибо как иначе объяснить то, что они объединились вкруг нас – повторюсь – врагов своего отечества – чтобы всячески угождать нам, имея от этого денежную пользу?
Их число значительно прибыло со времени нашего появления здесь. Стоит выйти за пределы лагеря – и целая их толпа окружает вас. Они не смотрят вам в глаза, но непременно улыбаются и кланяются. Один, склоня голову, протягивает вам веер из бамбука – это здешний род соломы – украшенный перломутовыми вставками[28]. Другой принёс для продажи обувь европейского образца – он выучился её шить специально для русских пленных. Для нас приготовили искусно обработанные панцири черепах, безделки из слоновой кости, лаковые миниатуры, шелка, вышивки, коробочки… И мы берём все это, берём от скуки и чтобы одарить наших домашних, когда – когда-нибудь — окончится война…
Коробочки – пустяк, иной местный житель готов за деньги везти меня прямо на себе – запрягшись на манер коня в коляску и взявши в руки оглобли! Таков вид извоза, распространенный в Японии, оттого, как я понимаю, что содержание лошади стоит дорого.
Человек-лошадь с соломенною тарелкою на голове – защитою от солнца – столь малый ростом, что еле дотягивает макушкою до высоты коляски, берёт с меня деньги и, не глядя мне в глаза, низко кланяется и улыбается мне, как и другие. Но я уже понимаю, что и улыбка, и поклон – вовсе не знаки раболепия или, тем паче, расположения ко мне. Это в национальном японском обычае, принято вместо изустного «благодарю» или, при встрече, европейского пожиманья рук. А что на деле думают мой человек-лошадь, обувной искусник или дока черепашьих панцирей – – я не знаю. Быть может, каждый из них, как тот японский городовой, ранивший 10 лет назад нашего Государя, хранит и для меня за пазухой свой меч…»
— Ай-яй, я расплакался, — сардонически сказал старик Гаврилин. – А пошто ж эти мо/лодцы с плена не бегут? А? И как дали себя взять – русские герои??? Честь – в коробочку с перломутами сложили?
— А чем им там плохо? – возразил Самойлов. — Согласно Гаагской конвенции 1899 года к военнопленным следует относиться, как к солдатам собственного государства! У них и свое японское постановление принято, пишет мой офицер. Сейчас найду… «Свободное исполнение обрядов богослужения… Собственность пленных, за исключением оружия, лошадей и военных бумаг, неприкосновенна… Разрешено пользоваться почтой и телеграфом с согласия начальства лагеря… Военнопленным разрешено выходить за пределы лагеря при даче честного слова не совершать побег…» Ну вот и не бегут потому – слово же честное дали!!!
— Кому дали? Нехристям?! — Козьма Михалыч покраснел. – И кто – я – я!!! – – русский купец первой гильдии – ты, может, думаешь, стану убивцам, – старик махнул дрожащей рукой к окну, – хлеб-соль подносить? Выкусите!- – крикнул он окну. – Нет, не моё это дело. И не ваше, – – строго обратился старый Гаврилин к сыну, минуя взглядом Самойлова. — Вон кто, – старик показал через дорогу на вывеску «ТРАКТИРЪ А. БЪЛОВА. Съ продажею кръпкихъ напитковъ распивочно и навыносъ», — пускай на заморских чертях наживается! Да жидки им девок доставляют… под зонтиками. А наше дело – сторона. И не гляну на желтолицых! Тьфу! Нешто им дозволят по селу шляться, по одной дороге с православными? Срам!!!
И старик демонстративно заговорил с сыном о делах, взяв его за плечо и уведя в лавку.
— Да ничего особо не переменится, — утешительно сказал приказчик сконфуженному Самойлову. – Будет как когда у нас – помните? — до войны свой гарнизон в тыщу голов в Аракчеевских стоял. И ничего особого! Только солдатика раз парни сильно побили. Он в конец села к девкам пьяный зашёл.
И потише добавил:
— А всё ж то наш был солдатик…
[1] Здесь и далее — диалектные слова и диалектное произношение Шимского района Новгородской области. Здесь и далее везде примечания автора. [2] Куль (шимск. диал.) — мешок [3] ВзАбыль (шимск. диал.) – на самом деле. [4] ТЫквина (шимск. диал.) – голова [5]Трёкать (шимск. диал.) – сплетничать, болтать [6] Ноздри наварён (шимск. диал.) — пьян [7] ЖелемУстина (шимск. диал.) – худенький человек [8] КлюкУшки (шимск. диал.) — плечи [9] ПрогОн (шимск. диал.) — дорога на въезде в деревню. Ись – весь. [10] ВЫгалиться (шимск. диал.) — пристально смотреть. [11] ВозгрИ (шимск. диал.) – – сопли [12] Магазин в конце 19-го-начале 20 века – здание или часть здания для хранения товаров, склад.[13] Жандарм — оттенок голубого. Слово в лексиконе моды появилось в конце ХIХ в. благодаря цвету жандармской формы в России. [14] Приблизительно 9 000 километров [15] Ракчеев – граф А.А.Аракчеев, по приказу которого в 1823-1839 годах в Медведе был построен огромный казарменный комплекс. В 19-20 веках в Аракчеевских казармах располагались различные русские воинские части. В 1877-78 годах Аракчеевские казармы в Медведе использовались в качестве лагеря для военнопленных в ходе русско-турецкой войны. [16] Первая мирная конференция в Гааге была созвана в 1899 году по инициативе императора России Николая Второго. Участвовало 26 государств, в том числе Япония. Конференция приняла 3 конвенции: о мирном решении международных столкновений; о законах и обычаях сухопутной войны; о применении к морской войне начал Женевской конвенции 1864 года. [17] В 1891 году во время посещения Японии цесаревичем, будущим царем Николаем Вторым, на него совершил нападение, ранив цесаревича, полицейский Цуда Сандзо [18] Имеется в виду «негритянская деревня» (также «этнологическая экспозиция», «выставка людей») – человеческий зоопарк, распространённый на Западе вид развлечения для широкой публики в 19-начале 20 века. Выходцев из Азии и Африки возили по городам, выставляя зачастую рядом с обезьянами. Последняя экспозиция с неграми была показана в 1958 году в Брюсселе. [19] Лубочная картинка, потешный лист — вид графики, изображение с подписью, отличающееся простотой и доступностью образов. Выполнялся в технике ксилографии, гравюры на меди, литографии. В конце XIX века в России выпускалось ежегодно несколько миллионов лубков на библейские и светские сюжеты. [20] «Банзай» (яп.) — традиционное пожелание долголетия, может переводиться как «Да здравствует…»[21] Искаж. Франц. «mille pardon» («тысяча извинений») [22] Правильно эпоха Мэйдзи — период в истории Японии с 1868 по 1912 год, когда императором был Муцухито или Мэйдзи. Последнее имя переводится как «просвещенное правление» и является девизом правления Муцухито. [23] Офицер Алексей Саранкин в лагере для военнопленных Нарасино [24] До 1870-х рис в России назывался сарацинской пшеницей или сарацинским зерном. В народе было известно название «сарачинское пшено». В конце 19 века его стало заменять слово «рис», пришедшее из немецкого языка. Слово стало распространяться, так как с постройкой Транссибирской железной дороги (1901г) в Россию массово стал ввозиться рис, хотя в то время он был еще дорог. [25] Винно-водочный завод и винная лавка П.А.Смирнова с конца 19 века располагались в Москве у Чугунного моста. С целью рекламы Смирнов размещал картинку с Чугунным мостом на этикетке и делал подпись «У Чугуннаго моста въ Москвiъ». [26] Миниатура (устар.) – искусство рисовать красками самые малые предметы [27] Чаять (устар.) – надеяться, ожидать с нетерпением, мечтать [28] Перломут (устар.) – перламутр, внутренний слой раковин пресноводных и морских моллюсков.
Комментарии