search
main
0

Лицедеи Василия Шукшина: законы «наоборотности» и театральность прозы

В последние годы жизни Шукшиным владела мечта – создать свою театральную студию, а позднее – и театр со своими стилем, обликом, почерком, душой, он хотел руководить театром, созданным на основе его художественного мира, его эстетики. Шукшину уже тесновато было в рамках кинематографа, производственная и особенно промышленная стороны которого тяготили. Живое искусство театра было куда ближе и роднее кинематографа. К тому же в театре все происходящее на глазах зрителя не зафиксировано, говоря его словами, раз и навсегда, как на экране, а живет, меняется, свершается сейчас, сиюминутно. Момент игры, импровизации, мгновенного перевоплощения героев, выходящих на сценические подмостки, был особенно близок Шукшину.

Василий Шукшин. Кадр из фильма «Калина красная»

«Я не пишу пьес, – сказал как-то Шукшин, пытаясь определить природу своего творчества. – Я пишу повести для театра и рассказы для театра, но я не занимаюсь инсценировками».

И в самом деле, сборник его рассказов «Характеры» почти не требовал привычной руки инсценировщика, театральная природа книги, казалось, заявляла сама о себе, а новая повесть «Энергичные люди» широко и, как говорится, прямо с газетного листа пошла в театры страны, вовсе не будучи исполненной для сцены.

Итак, повести «для театра» и рассказы «для театра». Представляется, что природа дарования Шукшина лежит именно в области театральной, эстетика Шукшина идет во многом от законов драматургии, при этом, естественно, не всякий рассказ для сцены предназначался, но создавался обязательно по законам театра.

Можно долго думать о том, каким был бы театр Шукшина. Шукшин должен был закономерно к театру прийти, да он и пришел к нему.

Один из парадоксов исследования художественной прозы Шукшина в том, что первоначально она была воспринята критикой как поверхностно-занимательное повествование. Пытались назвать его рассказы «очерками нравов». Даже в «Характерах» видели прежде всего быт, бесхитростные и непритязательные сценки, картинки, зарисовки, или, как еще говорили, «фотографии с натуры».

При более разборчивом и глубоком чтении рассказы Шукшина обретают неожиданную резкость и терпкость. Они обнаруживают иные, глубинные измерения, перечеркивающие прежние скоропалительные оценки творчества художника. Грехов и огрехов у Шукшина видели много: «опускание в бывальщину», небрежность диалога, корявый ритм, странные герои – вечные шуты, дурачки, остервенелые прав­до­ис­ка­те­ли.

Настораживала профессиональная «многостаночность» Шукшина – художник работал в разных областях, было непонятно, по какому профессиональному региону его числить, как его рецензировать, иногда пытались простить «огрехи» стиля, вспоминая, что рассказы писал кинорежиссер, милостиво относились к «огрехам» режиссуры, говоря, что Шукшин прекрасный актер, и все-таки всякий раз, даже усиленно поддерживая Шукшина похвалами, причиняли художнику боль, ибо не понимали самый корень его творчества, бунта его героев, «выкобенивания» его чудиков, обиженной их души.

Бытовые, бесхитростные и вроде бы непритязательные сценки, картинки и зарисовки оказались не такими уж бесхитростными. За кулисами этих странных рассказов действовали отнюдь не бытовые категории, а нечто более высокое, речь шла о мире человека и человечестве, речь шла, наконец, о масштабах чрезвычайно контрастных – макромир и микромир, космос и хаос. Гротеск Шукшина вначале воплощался в привычной бытовой форме, которую критики впоследствии легко определили как форму сказа, затем гротеск достиг наибольшей явственности и силы в повести-сказке «Точка зрения», в «Энергичных людях», в пьесе-сказке «До третьих петухов».

«От какой мелкой твари гибнут люди!» – сокрушенно вздохнет столяр Андрей Ерин, склонившись над микроскопом, принесенным в деревенскую избу, и размышляя о неких микробах, что проникают везде и всюду, «пролезают в организм и, как только он чуток ослабнет, берут верх». Что делать с микробами, как их уничтожить, Андрей не знает.

«Хана, сынок, в кровь пролезли!» – такова ситуация известного рассказа «Микроскоп». Можно посмеяться над наивной неосведомленностью деревенского чужака, как это делали иные критики, умиленно называя Ерина трогательным почитателем науки, можно упрекать героя в невежестве (и такое случалось), однако важно почувствовать замысловатую, глубинную усмешку автора. Мальчонку своего Ерин хочет уберечь от пагубного воздействия невидимых тварей («какой организм у ребенка?»), и страх отразится в его глазах, когда сын попросит взглянуть, нет ли этих невидимых существ и в его крови: «Не надо, может, хоть у маленьких-то…»

И потом в отчаянии Ерин скажет: «Вшей, клопов, личинок всяких – то научились выводить, а тут каких-то… меньше же гниды самой маленькой…» Андрей с сыном видят микробов, а Зоя, его жена, «любую копейку в кармане найдет, а микробов разглядеть не может».

Бытовая сцена сгущена Шукшиным до фантастики. Мотив власти микробов над человеком становится символическим. Микробы, о которых с тревогой говорят герои Шукшина, способны убить человека бесшумно и бескровно. Это не просто микробы мещанства, собственничества, потребительского отношения к жизни, которыми заражена, скажем, Зоя. Шукшин предполагает опасность иного рода. Клопов-Присыпкиных и впрямь сегодня научились выводить. Главная беда, по Шукшину, не в них. Метафора Шукшина сложнее. Его герой внимательно исследует под микроскопом каплю пота и каплю крови, испокон веков олицетворяющих самую жизнь человека в ее труде и творчестве, в одержимости и горении. Микробы, однако, незаметно, незримо могут проникнуть и в пот, и в кровь, когда и сам-то человек об этом еще не подозревает. Важно «обратить глаза зрачками в душу».

Шукшин сталкивает в своих рассказах время – прошлое и будущее, юность и старость, жизнь и смерть, дает разные масштабы, разные измерения человека. Простому разговору придается высший смысл. В рассказе «Космос, нервная система и шмат сала» перед нами не простая беседа жадного и прижимистого старика Наума Евстигнеевича с мальчиком Юркой, «юным энтузиастом науки», как окрестили мальчишку критики. Юрка изучает астрономию, и в шукшинском театре возникает космос, а дед живет очередной заботой о шматке сала. То отшельничество, к которому он привык, казнит его.

Душу человека, считает Шукшин, нельзя свести к простейшей игре интересов, аппетитов, к механизму эгоистических инстинктов, плотских потребностей. Шукшин показывает и возможности выздоровления человека от микробов, от болезни мещанства. Озадаченный удивительными рассказами мальчишки, старик неожиданно открывает доброе и в себе, в своей душевной сути. Шукшин темпераментно отстаивает живого человека, его трепетную душу, его детскую доверчивость, его будущее. Так сгущенный мир бытовой прозы и высокой поэзии, сливаясь, открывают своеобразнейшую сторону дарования Шукшина-рассказчика, где сплавлены воедино лирика и карикатура, фарс и скоморошья забава, ирония и патетика.

На первый взгляд Шукшин верен критерию правдоподобия и достоверности, но лишь на первый взгляд. Он на редкость дерзок в сопоставлениях, стоит взглянуть даже на некоторые заголовки его рассказов: «Космос… и шмат сала», «Миль пардон, мадам!» (применительно к деревенскому же чудаку Броньке Пупкову), «Шире шаг, маэстро!» (саркастическая ирония, развенчивающая «холодный блеск ума» молодого врача Солодовникова), «Генерал Малафейкин» (комическое несоответствие должности и фамилии, раскрывающее истинное лицо мнимого генерала).

Странные контрасты помогают резче оттенить идею произведения.

Шукшину присуща артистическая увлеченность и миром, и бытом, который он наблюдал, и людьми этого мира и быта. Он один из тех художников XX века, которые почувствовали, что искусство сокрыто во всем современном жизнеустройстве, в городском и деревенском пейзаже, в диалоге, быту, обиходе и привычках современников.

Рассказы Шукшина – почти всегда скрыто осуществленные пьесы. Шукшин – художник с ярким театральным сознанием. То, что им изображается, – всякий раз зрелище, карнавал, театр со своими актерами, зрителями, режиссерами.

Человек, по Шукшину, – сценическое явление, он входит в состав зрелища и повинуется требованиям зрелища. По крайней мере, с этого начинается знакомство почти с каждым героем Шукшина. Они предстают в разных обличьях и облачениях – на них костюмы плотников, столяров, колхозников, врачей, милиционеров, стариков и старух, детей, священников… В этих костюмах они между тем избегают всего, что обнаруживало бы истинный род их деятельности. Врач Солодовников отправляется в дальний вояж за железом к директору совхоза, телевизионный механик Н.Н.Князев пишет научный трактат «Мысли о государстве», председатель колхоза («Думы») занят не свойственными ему в повседневной жизни размышлениями о духовном богатстве и силе любви, ветеринар Козулин («Даешь сердце!») неловко объясняется с участковым милиционером, поп читает стихи Есенина и рассуждает о преимуществах научно-технической революции («Верую!»)…

Обычно на театральной сцене костюм, обличье, профессия – второе «я» персонажа. Платье «делает» человека. У Шукшина все наоборот. Человек ярче проявляется в несвойственной, незнакомой ему сфере, в непривычной, часто исключительной обстановке, обнаруживая свое призвание или стремления, обнажая и раскрывая свою подлинную суть. На театральный, карнавальный лад утрируются и ситуации, в которые попадают герои. Теща, заколоченная в уборной, осколок, застрявший в ягодице… Обыкновенный, даже приземленный быт попадает на шукшинскую сцену, и эпизоды разыгрываются виртуозно. Рассказы могут превращаться в необыкновенные спектакли, дух актерства, игры, артистизм царит в этих рассказах. У актеров разные «амплуа», и актерствуют у Шукшина по-разному.

Ветеринарный фельдшер Козулин («Даешь сердце!») ходил по улицам быстро, скоро. «И смотрел вниз. Торопливо здоровался и тотчас опускал глаза. Разговаривал мало, тихо, неразборчиво и все как будто чего-то стыдился. Точно знал про людей какую-то тайну и боялся, что выдаст ее, если будет смотреть им в глаза. Не из страха за себя, а из стыда и деликатности». Председатель сельсовета долго не может решить, кто же перед ним – захолустный ли чудак, «контуженный пыльным мешком из-за угла», или человек, намеренно допустивший «нарушение общественного порядка трудящихся».

Нескладное объяснение Козулина, почему он ночью произвел несколько выстрелов из охотничьего ружья, не удовлетворяет. И председатель сельсовета, и участковый разговаривают с Козулиным на чужом языке, казенно-канцелярскими штампами, привычно играя свои роли. Этого-то и стыдится Козулин. А когда участковый пытается комиковать: «Не по вашей части победа-то… Не кобыле же сердце пересадили…» – Козулин, тихий, вечно смущавшийся, стыдящийся чего-то, вдруг не выдерживает. «Не смейте так говорить!» – он шепчет, но шепот его – крик души. Его тихие горькие слова на мгновение отрезвляют всех. «Все мы в конце концов животный мир», – примиряюще говорит председатель. Но стоит ему отойти от житейски простого, как он мгновенно возвращается к привычным служебным формулам: «Мы вас больше не задерживаем…» В ответ (это его реакция на «канцеляризмы» жизни) Козулин тут же надевает на себя маску чудика, дурачка. Он «вдруг сморщился, закрыл глаза и неожиданно громко, как перед батальоном, протяжно скомандовал: «Рравняйсь! C‘ир-ра-а!».

Актерство Козулина не столько привычная самозащита, сколько попытка восстановить и обрести истинный человеческий язык, человеческие связи, по Шукшину, в чем-то нарушенные. «Он нуждался во встречном движении души, как дошедший до последней стадии жажды нуждался в капле воды… А надо было сказать одно тихое слово – спасибо. Но для этого слова надо быть человеком».

Кажется, эти довженковские слова из записных книжек можно поставить эпиграфом и к целому ряду рассказов Шукшина, да и к его творчеству в целом. Нравственная опасность бездуховности не только в «установке на сытость», не только в жажде накопительства и приобретения, но прежде всего в отсутствии человеческих связей от души к душе. Самый заголовок рассказа «Даешь сердце!» становится глубокой метафорой, призывом к тому, что Довженко называл встречным движением человеческой души. В этом встречном движении человеческой души нуждаются многие шукшинские лицедеи, те, которых сам автор по-настоящему любит и понимает.

Покалеченная рука не помешала Броньке Пупкову быть отменным, редким стрелком («Миль пардон, мадам!»), но на фронте он был санитаром и особых подвигов не совершил. Однако живет же в нем неутоленная страсть к признанию, к оценке собственной неповторимости, своего несостоявшегося подвига, и каждый раз, когда у костра собираются охотники, Бронька устраивает свою премьеру. «С утра сладко ноет под сердцем, и минуты этой он ждет, как праздника». Праздником становится спектакль о Броньке Пупкове, герое Отечественной войны, который пробрался в бункер Гитлера, стрелял в него… и промахнулся. Предельная самозабвенность и пафос Броньки, актерская его душа не менее дороги, чем пафос ветеринара Козулина, упорство доморощенного изобретателя Мони Квасова, одержимость телемеханика Н.Н.Князева.

Карнавальная закваска, театральное «бродило» живет во многих произведениях Шукшина – в романах, рассказах, повестях «для театра».

В серьезном видится смешное, в смешном угадывается серьезное. Шукшин сталкивает своих героев в драматическом споре, в результате такого столкновения рождается истина, да и сами герои, чудики, мудрые дураки, наделенные разнообразными кличками и прозвищами, становятся искателями истины, странствуют в поисках правды, готовые подняться на небеса или спуститься в преисподнюю. Между тем они далеко не богатыри из сказки, а очень часто незаметные, тихие, физически слабые люди.

Шукшинские чудики вроде Мони Квасова («Упорный») при столкновении с крепкими, по терминологии самого писателя, мужиками моментально чувствуют, как почва уходит у них из-под ног. Явилось сомнение в вечном двигателе? Вот тут-то и становится Моня актером, пробиваясь к человеческой душе. Он почти воплощается в Галилея, который воскликнул: «А все-таки она вертится!» Так и Моня весело говорит инженеру: «А ведь крутится!.. Колесо-то…» Инженер, что при первых встречах «не сразу откликнулся», «глянул не­одоб­ри­тель­но», «стал раздражаться», «не без ехидства сказал», «не верил и не понимал», убежденный необычной силой актерского воздействия, готов уже поверить в существование невозможного. И вид у Мони был не пристыженный, а даже просветленный. Квасов и сам удивился тому, как легко удалась ему эта роль, откуда возникло в душе благостное, хорошее настроение. Вечный двигатель для Шукшина – интерес к человеку, к его творческому началу. Понять друг друга, заговорить без раздражения, «без мелкого сожаления и горя», а «с глубоким, искренним любопытством к ближнему» – вот о чем мечтает автор.

Маскарадность ситуации в рассказе «Штрихи к портрету» заметна с самого начала. Провинциальный телемеханик Князев пишет ночами напролет научный труд, исследование, название которого было известно каждому, кто сдавал в вузе экзамены по истории КПСС или научному коммунизму, – «О государстве» (так называется известная статья В.И.Ленина). И другие работы названы соответственно – «О смысле жизни», «О проблеме свободного времени», труды эти непринужденны и откровенны, однако всякий раз, пытаясь пробиться к собеседнику, Князев наталкивается на автоматизм, механистичность, официальную и суровую казенщину. «Ему говорили, что это глупость, бред, пытались отговорить…» Супруги Кайгородовы, циркачи, гоняющие на мотоциклах по вертикальной стене, также не в силах понять «боли и грусти» Князева; их гонки не выход из стереотипности жизненных ситуаций, как представляется Н.Н.Князеву, а штамп, шаблон экзотики, стирающий облик человека. Все другие попытки Князева объяснить себя, свои «государственные» мысли заканчиваются неудачами, скандалами, драками. За голосом Н.Н.Князева отчетливо слышится голос самого писателя, он ни на минуту не позволяет читателю забывать «ряжености» героя и разыгранности ситуации.

«Штрихи к портрету» – рассказ, устремленный в будущее.

Шукшин с большой тревогой задумывался о том, как выправить изуродованные собственничеством и эгоизмом характеры, как добиться того, чтобы «каждый честно держал свой этаж», каждый бросал горсть земли в общий холм трудов государства.

Судьбы таких героев, как Князев, у Шукшина схожи: «вызывали в сельсовет, совестили, грозили принять меры…». Театру противостоят театральщина, механизация жизни, где подлинные отношения между людьми подделаны. Механическое ужасает, как ужасает в рассказе «Крепкий мужик» скрежет тупой машины, которая вместе с ее хозяином разрушает памятник древнего искусства.

Рассматривая под зорким писательским микроскопом человеческие характеры, Шукшин берет точкой измерения космос. Освещенные этим высоким светом, его герои либо становятся для читателя «непохожими», «не от мира сего», как бы пришельцами из других миров, либо принадлежат к некоему стандарту, погубившему их. Рассказы Шукшина – яростный протест против духовных стандартов в жизни человека. Индивидуальность часто тонет в стандарте, нечто однократное предстает как многократное: «шляпы» героев Шукшина как символ псевдоинтеллигентности, «шубы» – постоянный признак сытости и т. д. Часто ситуации дублированы Шукшиным, но суть не в удвоении, суть в том, что подтачивается единственность человеческой личности.

«Вы хотите, чтоб все люди жили одинаково, – думает один из чудиков Алеша Бесконвойный. – Да два полена и то сгорают неодинаково…»

Карнавал, театрализованные действа, в которых участвуют шукшинские лицедеи, открывают человека. Карнавал оздоровляет людей. Актерские перевоплощения, мистификации, переодевания в рассказах Шукшина дают героям душевное освобождение, разрушают обычное жизнеустройство, жизнеустройство стандарта, потребления, бездуховности.

Карнавал Шукшина – праздник такого разрушения, недаром Егор Прокудин из «Калины красной» все время мечтает о празднике души. Карнавал и есть всякий раз праздник души: здесь свершаются обновление и духовное воскрешение персонажей, а через них и читателя. Правда, Егору Прокудину не удалась, как ему хотелось, сцена разгула с «хором развратников», которую он разыграл в райгороде. Но именно после этого «беспокойство и волнение овладели им», и у него «от нежности содрогнулась душа»: он сделал решительный шаг, вернувшись светлой лунной ночью в село, к Любе.

Для Аркашки Кебина из рассказа «Танцующий Шива» публично разыгрываемый танец – «свободная форма свободного существования». По просьбе подвыпившей бригады плотников он устраивает в чайной уморительное представление, изображая одного из них – Ваньку Селезнева. И здесь плотники словно бы преображаются: смех очищает их от своекорыстного настроя, им открываются глаза на «нездешнего» бригадира, который подлым приемом избил кинувшегося в драку Ваньку, а до этого склонял их к обману. Да и сам Аркашка обнаруживает в себе доброту и жалость к поверженному Ваньке, который только что рвался к нему с кулаками. Забавы и шутки шукшинского карнавала, его веселая карусель меняют судьбы людей, их жизненное направление. В сутолоке карнавала люди учатся глядеть на себя как бы со стороны, посмеиваться над собою и собственными слабостями.

Постоянное место действия шукшинских рассказов – открытое, незамкнутое пространство, располагающее к особой доверительности и искренности. Деревенский мир, где все распахнуто настежь, деревенская улица или изба, наполненная людьми, проселочная дорога, людный магазин, дежурка на автобазе, сельсовет, гостиница, чайная, бойлерная, больничная палата, курилка, суд – все это и сцена, и карнавальная площадь (здесь герои устраивают непрерывный и постоянный экзамен себе и окружающим, здесь испытывают истину, здесь стоят на пороге жизни и смерти).

Испытания истины не обходятся без скоморошества и лицедейства. Вот по давно установленному ритуалу в деревне Новой (рассказ «Срезал!») испытывают всех знатных людей. Супруги Журавлевы, кандидаты наук, приехавшие в деревню проведать мать, старуху Агафью, привезли ей в подарок электрический самовар, цветастый халат и деревянные ложки. Детали эти не случайны, а первостепенны: модные городские сувениры в деревне для сельских людей – бутафория, безделица, ненужные в хозяйстве и в быту вещи, блестящая мишура, та же ряженость. Электрические самовары в деревенской избе без надобности, если есть настоящие, деревянными ложками щи не хлебают, давно забыли заветы предков, да и халаты деревенские бабы отродясь не носили.

Дальнейший карнавал спровоцирован этой ряженостью. И вот мужики уже нетерпеливо стоят на крыльце своего «ставленника», «начитанного и ехидного краснобая» Глеба Капустина. Глеба ведут к Журавлевым толпой, как опытного кулачного бойца, ведут на поединок, на дуэль, ведут, как на спектакль. Глеб первым бросает перчатку.

«Как насчет первичности?» – ехидно спрашивает он кандидата философских наук.

Парадокс в том, что кандидат принимает вызов, поднимает перчатку, не понимая маскарадности ситуации, заученно твердя: «Материя первична…» «А дух?» – наступая, спрашивает Глеб. «А дух вторичен. А что?» – столь же правильно и скучно отвечает кандидат. Любой верный ответ в карнавальном мире неверен, ошибочен. Шукшинские мужики думают именно о духе, о живой жизни, о нелепой дистанции, которую устанавливает кандидат между своим и их миром.

Чем нелепее и эксцентричнее становится спор, чем «ядовитее» за­ос­тря­ется очередная проблема» («как философия определяет понятие невесомости», «о расчете естественных траекторий», «о шаманизме на Севере»), тем разумнее и правомернее позиция Глеба: «Готовы ли мы, чтобы понять друг друга?»

Глеб недвусмысленно заводит разговор о Луне и на кандидата поглядывает как на чужепланетного гостя, на себя же с гордостью указывает: «Я с Земли». Эта карнавальная ситуация – верх – низ, Луна – Земля – тут же перевертывается, как песочные часы. Проводя свой моральный эксперимент, Глеб взмывает ввысь, одерживая победу, становится поучительно-жестоким: «Кандидатство – это ведь не костюм, который выучил раз и навсегда», «скромней надо». Надо думать, и сам автор испытывал боль от жестокости подобного поучения, но понимал его необходимость.

Глеб в этом рассказе – первый скоморох, однако критика и до сего времени единодушна в оценке Капустина: «типичный демагог», соглашается она с кандидатом, словно вступаясь за честь его мундира.

Лишь сравнительно недавно появились работы с иным взглядом на ситуацию и героя (и ссылками на мои работы о Шукшине).

Есть на вооружении героев Шукшина и иное актерство, когда мистифицируют, надевают маску ради корысти, наслаждения, самолюбования и самодовольства, ради ложного величия и самоутверждения. Мотив подобного возвеличения, или, по-карнавальному, «увенчания», встречается и рассказах «Шире шаг, маэстро!», «Свояк Сергей Сергеич», «Мужик Дерябин», «Генерал Малафейкин».

«Я тут чуть было не соблазнился на аутотрансплантацию, – пишет молодой врач своему товарищу. – Но… струсил. Нет, не то: зрителей нет, вот причина. Хучь бей меня, хучь режь меня – я актер. А моя драгоценная Анфас – не аудитория. Нет» («Шире шаг, маэстро!»). По шукшинскому «миру наизнанку», увенчивая себя и возвеличивая, герой тем самым развенчивается.

Карнавал Шукшина – это «мир наоборот», мир, который не терпит и не признает дистанций между людьми, в этом мире одежда, чин, должность, сан становятся бутафорскими, неабсолютными. Мотив карнавальной преисподней слышится в рассказе «Ночью в бойлерной». Люди, в обычной жизни разделенные служебной субординацией, спускаются в подвал, в бойлерную, и здесь становятся равными, все высвобождаются от условностей – и профессор университета, и некое важное должностное лицо, и сантехник Максимыч с его житейской мудростью и бесконечно добрым лицом.

Наконец, именно такой карнавализованный характер шукшинских рассказов объясняет, почему так насыщены его произведения скандалами, странными речами и выступлениями, непонятным, эксцентрическим поведением героев. Это не комедийные скандалы, не бытовые потасовки и драки, но карнавальное состояние, которое способно нарушить и рушить «благообразный», «нормальный» ход событий, дать истинную оценку происходящему.

Маргарита ВАНЯШЕВА, доктор филологических наук, профессор, историк театра (1943-2020).
Публикуется с сокращениями

От редакции

25 июля 2024 года Василию Макаровичу Шукшину, выдающемуся писателю, кинорежиссеру, сценаристу, актеру, исполнилось бы 95 лет. К этой юбилейной дате мы представили нашим читателям очерк, который был написан известным театроведом, историком театра, доктором филологических наук, профессором Маргаритой Георгиевной Ваняшовой.

Ее работа о Шукшине, вошедшая в книгу «Двойной лорнет: Поэзия. Проза. История. Театр. Живопись: избранные статьи», вышла в 2018 году в Ярославле в издательстве «Акакдемия76». Благодарим главного редактора Михаила Александровича Нянковского за содействие в данной публикации.

Оценить:
Читайте также
Комментарии

Реклама на сайте