search
main
0

Лев РУБИНШТЕЙН: Нельзя преследовать ни за какие слова

О Льве Рубинштейне «Учительская газета» писала не раз. Он не только один из ключевых мыслителей нашего времени, но и человек уникального гражданского самосознания. Тексты Рубинштейна попадают в самую точку происходящего с нами: в контексте и современной политической ситуации, и того сложного выбора, который приходится делать в ней каждому мыслящему россиянину. Остро­умие и здравомыслие делают чтение каждой его книги не только захватывающим, но и терапевтическим. Выход сборника эссе «Время политики» в Издательстве Ивана Лимбаха стал поводом для нашей встречи со Львом Семеновичем и разговора о сталинизме и критике советских мифов, о жанре эссе и о речевом репертуаре школьных учителей.

 – Лев Семенович, как вы совершенно верно утверждаете, бич сегодняшнего времени – неосталинизм. Возможно ли его искоренение?

– Нынешний сталинизм совсем не похож на тот, который был двадцать или сорок лет назад. Я называю его гламурным. Он во многом умозрительный, протестный. Кстати, протестный сталинизм начинался еще в 70-е годы, это я хорошо помню, причем низовой, когда дальнобойщики к своим лобовым стеклам приклеивали портретик Сталина. Это был род диссидентства по отношению к существующей власти: Сталин был человеком, который на фоне всего этого ворья и бардака олицетворял порядок и справедливость, такой Робин Гуд, который плохих сажал, а хороших спасал.

– Для некоторых и сейчас олицетворяет, особенно для старшего поколения.

– Со старшим поколением все просто: понятно, что многие люди ностальгируют по своей молодости. Но среди этих старших людей тоже есть совершенно разные. Многие пострадали от Сталина, пострадали их семьи. У меня жива теща, ей 95 лет. Какой там Сталин! Она слышать не может о нем, потому что у нее посадили двоюродного брата, двоюродную сестру, еще кого-то. Сейчас происходит рецидив любви к Сталину, я не могу сказать, что этому особенно ужасаюсь, это неизбежно. История развивается, как человеческая походка: человек идет сначала правой, потом левой, потом опять правой. Можно сравнить развитие истории с качелями или маятником. Сегодняшний гламурный осторожный сталинизм вроде бы официально не считается одобренным, тем не менее он присутствует. При этом я сторонник свободы слова и считаю, что нельзя преследовать ни за какие слова.

– Те, кто сегодня защищает Сталина, похоже, мало знают. И транслируют общие места вроде «при нем был порядок». Хотя вообще-то никакого особого порядка при нем не было, а наоборот.

– Порядок такой, видимо, понимается как то, что тебя могут посреди улицы схватить, отвезти куда-то и выстрелить тебе в затылок. Но наша страна и наше население живут больше в мире символов, чем фактов. Нынешний Сталин – он не Сталин уже, а какой-то миф, символ, который называется этим словом. Воплощение народной тоски по справедливости. К сожалению, в русской истории не нашлось более достойного символа справедливости.

– И это весьма печально. А вы читали четырехтомник Бенедикта Сарнова «Сталин и писатели»? Я прочитал с огромным удовольствием: очень много мифов в отношении «кремлевского горца» эта книга развенчивает.

– Разумеется, но для этого нужно хотеть выбраться из мифа. Я читал Сарнова, но те, кто хочет жить в мифе, не будут обращаться к нему. Они не нуждаются в объяснении, как было на самом деле.

– Вы не раз касаетесь этого нежелания трезво смотреть на вещи. Например, скептически комментируете высказывание одного из сегодняшних политиков о том, что «недопустима критика советских мифов».

– Это была не проговорка с его стороны, а очень важное заявление, хотя он сам этого, конечно, не понимает. В античном мире за развенчание мифов тоже, наверное, наказывали, для тех, кто сомневался в божественном происхождении Зевса, полагались какие-то санкции. (Смеется.)

– Недавно на образовательном форуме один из спикеров затронул тему монополизации идеологии. Часто в школе приходится решать политический конфликт, где-то можно услышать и такое: «Если ты против «Единой России», то не можешь работать директором школы», и каждому приходится осуществлять сложный выбор в этой ситуации. Что бы вы посоветовали?

– Мне трудно давать советы директору школы, потому что я догадываюсь, что такое им быть. Это огромная ответственность за кучу народа. Если ты как-то неправильно ведешь себя, с точки зрения высокого начальства, то пострадать можешь не только ты сам, но и твоя школа. Все управленцы – и дирижеры, и директора музеев, и директора школ – вынуждены за кого-то отвечать и порой на собраниях говорить то, во что сами не верят. Я знаю директоров школ, которые отважно ведут себя в этом смысле. Порядочность сейчас уже называется героизмом.

– То есть все-таки идти в атаку, отстаивать свое мнение?

– Это каждый должен решать сам. Многие представители школ не позволят что-то такое с собой проделать. Но это школы известные, школы, которые пользуются поддержкой родителей. В Москве есть несколько таких продвинутых мест, где заметна нелоялистская традиция. Например, 67-я школа рядом с Кутузовским проспектом. Или 57-я школа, которую оканчивала моя дочка. Но на сегодняшний день эти школы никто особо и не будет трогать, такова их репутация. Были и в советское время школы, которым чудесным образом удавалось сохранять относительную независимость.

– Как им это удавалось?

– В основном передовым фронтом были литераторы и историки, на них больше всего валили, но они и больше всех сопротивлялись. И в нескольких школах было гнездо диссидентщины. Например, во 2-й матшколе на Ленинских горах. Были, конечно, более строгие десятилетия, но в 60-е годы там было просто ух…

– Одно из эссе в вашей книге посвящено библиотекам. Вы отмечаете, что когда-то они были важными местами знакомств и встреч, теперь же стали незаметными. В этой связи хочется спросить про школьную библиотеку. Важен ли этот институт и каким вы видите его судьбу и дальнейшее развитие?

– Библиотека как культурное пространство, мне кажется, всегда актуальна. Даже если туда не ходят читать книжки, а ходят просто поговорить. Я всячески за то, чтобы они сохранялись и чтобы в них что-то происходило. Про школьные библиотеки я не знаю, но несколько лет назад я заметил, что городские библиотеки стали в каком-то смысле модными местами. Есть Библиотека имени Достоевского, где проходят интересные вечера, да и просто молодые люди сидят с кофейными чашечками или что-то делают за компьютерами. Им приятно находиться в этом месте. Я несколько раз выступал во Франции и узнал, что там библиотеки называются медиатеками, потому что там главное уже не книга, а всякие другие носители. Но присутствие книг в любом пространстве делает мир спокойнее и осмысленнее. Вот я дома, а вокруг меня книги, которые сейчас, строго говоря, не нужны, например справочная литература. Но они стоят, у них симпатичные корешки… Да и просто глядеть на книги важно – как на спящего ребенка. Школьная библиотека должна быть уютным и осмысленным местом.

– Вы пишете об «одном и том же репертуаре речевых приемов», который из поколения в поколение воспроизводят школьные учителя и который «тщательно выверен и одобрен в самых высших, хотя и неведомых инстанциях» и «передается по законам бытования фольклора»: «Ну-ка! Кто что помнит? «Голову ты дома не забыл?» Еще бы не помнить! А «лес рук» помните? Ну а как же! А «звонок не для вас, а для учителя»? А «расскажите, чему это вы так смеетесь. Давайте вместе посмеемся»? А «Козлов, спишь на уроке?»? А «если он спрыгнет с пятого этажа, ты тоже спрыгнешь?». Правильно ли я думаю, что в вашем понимании весь этот набор приемов как бы противостоит детской индивидуальности, которую ребенок с годами утрачивает и тоже начинает говорить казенным языком?

– С этими учительскими «приемами» происходит загадочная вещь. Сейчас удивительным образом воспроизводится то, что было в моем детстве, а тогда воспроизводилось то, что было в детстве моего старшего брата. Мне кажется, этот репертуар существует примерно с 30-40-х годов. У меня есть психоаналитическая версия, что у тех, кого в детстве гнобили этой фразеологией, когда они идут работать в школу, она «выскакивает» помимо их желания. Они начинают гнобить детей теми же способами, какими их гнобили когда-то. Похоже на ситуацию с армией: те, кто страдал от «дедов», потом сами становятся «дедами».

– Уверен, что подобная ситуация касается не только учителей, а общества в целом. И что педагог, говоря все эти банальности, вряд ли ставит перед собой специальную задачу гнобить. Но все же – как избавиться от затверженных речевых приемов?

– Есть такой способ, как рефлексия. Многие из учителей люди адекватные, образованные, неглупые. И стоит просто прислушиваться к себе. А запрещать что-то себе или другим – это глупо. Но вообще-то я не всегда уверен, что стоит избавляться. Потому что «бери указку, встань на мое место и веди урок, а я сяду на твое место» – это просто смешно как ситуация.

– Вернемся к жанру эссе. Если проводить параллели между ним и школьным сочинением, то что бы вы сказали о последнем?

– В детстве я ненавидел школьные сочинения и, мне кажется, не умел их писать. Этот жанр кажется мне каким-то мертворожденным. Я бы как раз заменил его на эссеистику. Знаю, что во французских школах на уроках словесности пишут не сочинения о литературных произведениях, а сами литературные произведения на основе прочитанного. Например, дается задание написать любовное письмо в стиле XVIII века или в стиле героев Бальзака. Школьное сочинение всегда о литературе, а не литература. Мне кажется, что сегодня умение их писать означает только возможность получения хорошего балла для ЕГЭ. Вовне этот жанр не может быть интересным: я не представляю, чтобы я по своей воле стал читать сборник школьных сочинений. Я по диплому педагог, но в школе я ни одного дня не работал, меня отвращало именно то, что я должен учить писать сочинения, притом что сам терпеть этого не могу. Вообще школьная литература всегда навевала на меня невероятную тоску. Это не камень ни в чей огород, я прекрасно знаю, что бывают замечательные учителя. Но школьная программа по литературе в том виде, в каком она сложилась, скорее вредна. В моем случае и в случае огромного числа людей моего и последующих поколений она сделала все, чтобы мне не хотелось читать книги. И мне пришлось многое преодолеть, прежде чем я снова полюбил Гоголя, Толстого, Чехова.

– Вы специально избегаете морали и оставляете открытые финалы в ваших эссе при полной содержательной определенности?

– Открытые финалы – это следствие моей поэтической практики. Я и еще некоторые мои читатели обнаруживают сходство между моей прозой (так я предпочитаю называть свои эссе) и поэзией. Родство приемов, родство интонаций, родство отношения к порядку слов. Большую часть времени я рассуждаю над порядком слов, а не мыслей, которые я хочу донести до читателя. Насчет мыслей – я не претендую на то, что говорю в своей эссеистике что-то оригинальное, просто я стараюсь выразить их так, как другие не говорят. Сегодняшняя эссеистика – и я этому рад – перестает быть парадоксальной, манерной, что я встречал долгие годы, включая 90-е. Она вдруг становится носителем нравственной и эстетической нормы. Потому что существуют люди – и надеюсь, что я из их числа, – которые просто неустанно говорят о том, что верх – это верх, низ – это низ, черное – это черное, белое – белое. Всякая парадоксальность была хороша в те времена, когда общество и общественная мораль были утрамбованы и при этом нормативны: во второй половине XIX века, например. Тогда появлялась поэтика абсурда, поэтика сюрреализма – язык, который колебал существовавшую систему, построенную на незыблемых моральных и эстетических установках. И поэтому задача художника как раз говорить с точки зрения нормы.

Оценить:
Читайте также
Комментарии

Реклама на сайте