search
main
0

Фамильная судьба

На “Мосфильм” я попала по объявлению в “Вечерке” – москвичей приглашали на съемки фильма “Война и мир”. Меня поставили в группу Ростовых, на моих глазах князь Андрей приглашал на танец Наташу. А смотреть в камеру Бондарчук строго запретил. Ассистентка меня замучила, все время кричала: “Не отворачивайтесь. Мне в кадре надо ваше лицо!..”

Только за одно я благодарна нашим отечественным рекламистам – за рекламный ролик конфет фабрики “Россия”. Не будь на свете этой фабрики и ее рекламы, я бы никогда не узнала о существовании Екатерины Петровны Барановой. Год или два назад по телевидению очень часто показывали этот ролик: помните шумный бал и старушку, которая доедает последнюю конфету из коробки? Совершенно случайно я узнала, что это – не профессиональная актриса, а учительница!
Екатерина Петровна снялась в эпизодах в 140 фильмах: в “Михайле Ломоносове”, в “Снах”, в “Досье детектива Дубровского”… всех названий она сама даже не помнит. В мире кино Екатерина Петровна носит прозвище “графиня”, потому что идеально подходит на роли знатных дам пушкинской эпохи – типаж соответствующий. Оно и немудрено: ее мама, Елизавета Карловна фон Ломан, дворянка. Но о своем происхождении Екатерина Петровна говорить не любит, даже попросила меня зачеркнуть приставку “фон”, когда я записала фамилию ее матушки.
Екатерине Петровне 80 лет. Она курит “Пегас”, ходит на высоченных каблуках, ее осанке позавидует любая балерина. Я приехала домой к Екатерине Петровне, взяв только одну кассету для диктофона, рассчитывала уйти через пару часов. Тогда еще не знала, что беседа наша затянется до глубокой ночи, потому что слушать Екатерину Петровну можно до бесконечности. Я хотела спросить ее о том, как она оказалась на телевидении, но подойти к этой теме было не так-то легко… Слишком много событий произошло в жизни Кити Ломан – так до замужества звали Екатерину Петровну. Я привожу ее рассказ полностью, без поправок. Ничего подобного я прежде не слышала. Думаю, вы тоже.

ама меня воспитывала одна. Она закончила Николаевский институт для сиротских детей дворянского происхождения. К каждой сироте тогда приставлялся опекун, у мамы опекуншей была Волкова Софья Сергеевна, фрейлина императрицы Марии Федоровны. Я увидела эту маленькую, очень добрую старушку, когда мне было всего шесть лет. Это было где-то на Арбате. У меня в памяти осталось, что там я впервые попробовала горячий шоколад из маленькой чашечки. Софья Сергеевна сказала моей маме: “Ее обязательно надо учить музыке”. Моим учителем музыки стал Анатолий Густавович Ширвиндт, отец Александра Ширвиндта – знаменитого актера. В ту пору Саши Ширвиндта еще на свете не было, а его сестра уже родилась. Я знала это, потому что дома, на диване у Анатолия Густавовича сидела огромная фарфоровая кукла, мне даже позволяли до нее дотрагиваться…
К сожалению, эти музыкальные уроки для меня прошли почти без пользы. Мне гораздо больше нравилось лазить по заборам и по деревьям. Жили мы с мамой в Замоскворецком районе, недалеко от Даниловского рынка. Помню, в 60-х годах я возвращалась с подругой от портнихи и проходила мимо того места, где стоял во дворе флигель, в котором мы с мамой жили. Было уже темно, мы свернули в подворотню, нам навстречу вышла какая-то женщина с ведром и спросила: “Вы кого-то ищете?”, а я ответила: “Просто хочу вспомнить дом, в котором мы с мамой в 22-м году жили. Флигель там был…”. Она задумалась: “Да, флигель был, но там жила немка с дочкой”. “Я и есть дочка, а мамы давно нет”, – сказала я. Вот такая встреча с детством произошла со мной лет 40 назад.
У мамы был туберкулез, после моего рождения ее болезнь резко обострилась, так что выкормила меня коза. И всю жизнь мама боялась, что я тоже заболею. Она очень меня любила! Но жила я как-то без ласки, а так хотелось прижаться к маме, расцеловать ее, не могла я тогда понять, что она просто боялась заразить меня.
Как я закончила школу, не могу понять. Я, пожалуй, ничего не знала. Меня как учительскую дочку переводили из класса в класс (мама работала учительницей немецкого и французского языков). Теперь я думаю: Боже мой, ну как же это было возможно? А тогда было не до учебы, у меня были другие заботы. Во-первых, я должна была накормить целую свору животных. Каждый день приносила кого-нибудь с улицы, у меня были котята, щенки, ужи, кого только не было! Прежде чем войти в комнату, я осторожно на цыпочки вставала, зажигала свет и смотрела, куда можно поставить другую ногу, чтобы не наступить на чьи-нибудь лапу или хвост… Мама часто уезжала в санатории, деньги на мое питание она оставляла соседке. Еду, которую приносила эта соседка, я должна была разделить на всех питомцев. Потом надо было всех куда-то пристроить, до этого вымыть, ликвидировать насекомых… Какие тут уроки! Поэтому в 8-м классе на первом диктанте я сделала 20 ошибок. Надо было что-то со мной делать. Мама отвела меня на подготовительные курсы в педагогическое училище, раньше всех бездарей вели туда. Меня взяли, наверное, из жалости. В этой группе я была самая маленькая, почему-то меня сразу стали называть Кити. Сидела я на второй парте, ничего не слушала, думала, Господи, зачем про это знать?.. Не то чтобы я была дегенеративная, нет! Просто интереса к знаниям не было. И вот однажды математик вызвал меня и попросил повторить, что он сказал, на “вы” ко мне обратился. Я бездумно повторяю:”От перестановки мест слагаемых сумма не меняется”. И вижу, он выводит в журнале “хор”. Я так разволновалась, впервые получила “хор”! Бежала по Ордынке до дома четыре трамвайные остановки, ворвалась на кухню и кричу: “Мамочка, я “хор” по математике получила!”. Моему счастью не было предела. Вечером я раскрыла учебник и чуть ли не в первый раз в жизни сделала уроки. С этого дня я стала учиться, уже не думала про своих кошек и собак. Произошел какой-то скачок в развитии. Наверное, со многими детьми такое происходит. Возможно, из меня не получилась бы хорошая учительница, если бы я через все это не прошла.
Защитив диплом, я с удовольствием отправилась работать в школу. В голове держала все мамины советы, первый из которых – не повышать голос. Помню, в детстве я прибегала к ней в школу, проходила по коридору и узнавала ее класс по абсолютной тишине и по тихому спокойному голосу… Я стала преподавать в начальных классах. Детишки меня очень полюбили. Тогда я сделала для себя открытие – в младших классах многие дети хорошо учатся только потому, что боятся огорчить учительницу!
Год до войны я успела проработать. Маме к тому моменту стало сильно хуже. Она лежала, а я, чтобы как-то прожить, работала в две смены.
В 1941-м школы закрылись. И тут начинается самое страшное. Из Москвы стали высылать немцев. В 1936 году я получила паспорт, довольная пришла домой, говорю: “Я записалась, мамочка, как ты – “немка”. Мама говорит: “Ты напрасно это сделала. Родилась ты в Ленинграде, языка немецкого не знаешь, какая ж ты немка? Отец у тебя русский, орловский, сын священника”… Эта строчка в паспорте сыграла в моей жизни роковую роль. Меня никуда не брали на работу. Маме из тубдиспансера присылали обеды, и только этим мы питались. Случайно мне удалось устроиться сторожем-пожарником. Сильно бомбили Москворецкий район, и людей стали вселять в пустые школы. Знакомого учителя назначили комендантом чудом уцелевшего здания нашей школы, ему полагалось два сторожа-пожарника. Надо было дежурить через день, сбрасывать “зажигалки” с крыш.
В апреле мама умерла. Меня вызвали в милицию, спросили, есть ли немцы знакомые. Я сказала: “Есть один учитель, но где он, жив ли, не знаю”. Отправили меня на медицинскую комиссию, дали заключение “К физической работе годна”. К тому моменту всех немцев уже из Москвы выслали, мне предстояло быть высланной в последних рядах. Пришла бумажка по почте, я стала собираться. Соседи достали мне картошки, насушили сухарей. Я не плакала, я только не понимала, что надо брать с собой. Кроме маминого портрета, ничего мне было не нужно. Решила постирать простыни, а они не высохли к утру, я так и завернула их сырыми… На сборный пункт провожала меня целая толпа знакомых. Дошли. Я со всеми попрощалась, сказала: “Идите домой. Если я сумею что-нибудь о себе дать знать, я вам всем пришлю большое-большое письмо”. А там, в военкомате, полно народу, все говорят по-немецки, я ничего не понимаю, думаю, Господи, что же будет сейчас? Ко мне подошел один военный и тихо так говорит: “Я вас очень прошу. Моя жена не знает русского, помогите ей”. Он ведь не знал, что я по-немецки ни одного слова не скажу…
Но меня тогда не забрали. Оставили до “особого распоряжения”. Вернулась я домой, устроили мы с соседями пир, достали откуда-то самогонку, радовались так, даже забыли, что отпустили меня ненадолго… Опять пошла я сбрасывать свои зажигалки. В тот момент я начала курить. После смерти мамы я просто не знала, для чего дальше жить. Все время плакала, и один старый милиционер сказал мне: “А ты закури, легче будет”. Я сказала: “Но ведь это же неприлично”. Тогда он скрутил из бумаги “козью ножку”, насыпал махорки… А я знала, что кончик этой самокрутки нужно послюнявить, чтобы она склеилась. Я так боялась, что он сейчас его оближет. Но он скрутил и дал мне, чтобы я сама заклеила. Ой, я была ему за это очень благодарна!
С “крыши” меня отправили на трудфронт, копать противотанковые рвы в Очаково. Я приехала туда, было у меня с собой два платья: сатиновое черное в крапинку, в котором я начала свою педагогическую деятельность, и красный сарафан. Еще были телогрейка и одеяло. Вот с такой поклажей прибыла я работать, на ногах туфли на огромном каблуке – другой обуви у меня просто не было, все только с каблуком. Прораб взглянул на меня, подвел к этому рву. Яма трехметровой глубины, внизу работают 9 женщин. Он им кричит: “Бабы! Во, смотрите, новенькая”. Они в ответ: “Да че ты нам привел муху замороженную! Нам нужны руки, а это что? Обломается сейчас”. “Цыц, бабы!, – кричит прораб, а мне, – ну, давай, полезай”. В первый же день я так себе стерла ладони в кровь, что живого места не осталось. Работницы эти мне сказали: “От тебя все равно никакого толку нет. Вот держи ведро, кружку, будешь носить воду, а пока садись и что-нибудь рассказывай”. Так я просидела, пересказывала им разные книжки, пока руки не зажили. Потом попросила их, чтобы они мне позволили покопать немного. Позволили – у меня получилось. После этого я первый раз захотела есть. Кормили там отвратительно, эта невыносимая серая гуща – “баланда”, ужасные сальные миски, я не могла притронуться к такой пище… После первого дня полноценной работы Лиза – женщина, с которой мы жили в одной комнатушке, угостила меня молоком. Я попыталась отказаться, говорю: “Это дорого стоит!” Она ответила: “Я могу покупать кружку молока, могу и разделить ее. Пей!” Я, конечно, очень хотела и выпила. “Ты теперь и баланду есть будешь”, – сказала мне эта женщина. И я на следующее утро съела баланду. Не только свою, но и Лизину. С тех пор я доедала все за всеми. Мне было неважно, кто это ел, что там плавало, я брала, закрывала глаза и ела. Вот тут-то и началось настоящее оздоровление моего жутко измученного организма.
Когда я вернулась в Москву, меня никто не узнал. Поправилась на 6 килограммов. Платье и сарафан не налезали. Кто бы мог подумать, что во время войны можно так оздоровиться. Я вернулась в ту же школу, стала опять сторожем-пожарником. К тому моменту эту школу превратили в транспортный техникум. Как-то директор вызвал меня и говорит: “Вам государство дало образование не для того, чтобы вы на крыше стояли”. Так я стала работать в библиотеке, и еще он поручил мне следить за расходами в столовой. Познакомил с одной очень милой женщиной, ревизором из роно, чтобы она научила меня бухгалтерии. Я, конечно, научилась, но всем прямо сказала, что скоро уеду – я же помнила, что меня должны выслать.
Через два дня пришла вторая повестка. Я со всеми прощаюсь, а эта женщина, ревизор, говорит: “Проводите, меня, пожалуйста, домой, заодно мы зайдем с вами в одно место”. Я соглашаюсь. И приводит она меня… куда бы вы думали? В церковь. Подходим к одной иконе. “Это, – говорит мне моя спутница, – Николай Угодник. Поставьте свечу и запомните этот лик. Помолитесь и попросите у него помощи”. Мы становимся на колени, она начинает шептать. Я не помню, какие слова она произносила. Не помню, сколько времени мы провели, стоя на коленях. Единственное, что я запомнила, это лицо Николая Угодника.
Когда мы вышли из церкви, она сказала: “Я очень горячо молилась за вас. Вам надо знать хотя бы три молитвы, вы должны произносить их на ночь. Теперь идите”. Она перекрестила меня, поцеловала, посадила на трамвай, и я поехала домой. У меня было очень странное ощущение. Был осенний вечер, закат солнца. Я вдруг обратила внимание на то, как интересно освещены деревья. Я смотрела в окно и видела все так ясно, ярко! Я никогда раньше так предметы не видела. Домой я приехала совершенно спокойная.
Утром с вещами я пришла в военкомат. Поднимаюсь на второй этаж, навстречу спускается красивый седой полковник, обращается ко мне: “Вы Ломан?” “Да”, – говорю. “Где ваши вещи?” Я показываю ему мешок. “Садитесь на этот стул и никуда не отходите”. Я сажусь, ничего не понимаю, слышу, как внизу уже объявляют посадку для остальных. Я в ужасе. Что же будет со мной? Что сделают со мной за все мои грехи, за то, что я немка? Тут вбегает соседка, видит, что я не шелохнусь, падает к ногам моим, обхватывает мои колени, кричит: “Кити, что они с тобой, гады, сделали? Что вы сделали с ней?”. “Замолчите сейчас же! – зашипел на нее полковник. – Дайте людям спокойно уехать. Она остается”.
До сих пор не знаю, каким чудом мне удалось спастись. Правда, после первого вызова я написала письмо Калинину: “Дорогой Михаил Иванович! Я не знаю, за что меня так наказывают. Я просто очень любила маму. Мама у меня немка, но родилась она в Ленинграде, она дочка обрусевшего немца, отец мой русский. У меня есть все документы. Я не хочу, чтоб меня высылали”. Ответ должен был прийти через десять дней – либо “казнить”, либо “помиловать”. Но ответа на это письмо я не получила.
Мария ФОМИНА

Оценить:
Читайте также
Комментарии

Реклама на сайте