search
main
0

Андрей БИТОВ: Я стал первым Шварценеггером своего поколения

Писатель Андрей Битов все время в разъездах. Он, что называется, живет “на двух стульях” – в Москве и Санкт-Петербурге. Он учился в самой первой советской школе с углубленным изучением английского языка. По собственному признанию, этот язык кормит его до сих пор. Андрей Битов читает лекции на английском и свободно общается. Его герои – искатели абсолютных истин, интеллигенты разных поколений и судеб. Писатель снялся в картине Сергея Соловьева “Чужая Белая и Рябой”, пишет сценарии.

Мы разговариваем у него дома, на кухне. Он курит, неторопливо отвечает на вопросы.

– Мой отец не любил вспоминать детство: оно пришлось на годы войны. Ему было восемь лет, когда она началась. Эвакуация, голод… Андрей Георгиевич, как в этом смысле у вас?

– Наверное, ваш отец более сознательно все это воспринял. Я родился в 1937-м. Тем не менее у меня первые воспоминания связаны именно с войной, с блокадой. Первую, самую страшную зиму мы с мамой провели в Ленинграде, а в марте по тающему льду Ладожского озера она вывезла нас с братом на Урал, к отцу. Он там работал. Потом в Ташкент. В 44-м году я вернулся в Ленинград и пошел в первый класс. Я помню всю войну, от начала до конца. Когда после смерти отца мама разбирала свои письма к нему, нашла в одном из них примерно такие строчки: дети – странный народ, они легко воспринимают все эти ужасы; старший мечтает стать летчиком, а младший (это я) – писателем.

– То есть лишения, связанные с войной, не осознавались во всей их трагической полноте?

– Я помню все: бомбы, трупы, но я не помню страха. Голод помню. Это страшное ощущение. Мама оставляла кусочек хлеба на рояле и велела съесть его, например, ровно в двенадцать часов. Мы ходили вокруг рояля, но ели ровно в двенадцать. Дисциплина внутренняя была. Еще помню: голодал, ждал мать, она задерживалась. Стал макать палец в солонку, слизывать эту соль. А мать принесла вдруг (были такие блокадные перепады) большую банку варенья. И я на него накинулся. Меня стошнило. До сих пор это варенье помню. И до сих пор, если я ем, стараюсь ничего не оставлять. Не то чтобы только из-за приличий. Мне становится не по себе.

– Учителей, товарищей школьных помните?

– Вот один эпизод. Была у нас учительница Иза Ефимовна. Потребовались на урок книги о Ленине. Многие сожгли книги в блокаду. А у нас кое-что осталось, в частности рассказы Зощенко о Ленине. Но это ведь 1946 год, когда вышло известное постановление о журналах “Звезда” и “Ленинград”. И вот я приношу Зощенко в школу. У Изы Ефимовны сделались квадратные глаза, и книгу она заперла в шкафчик, где хранились разные классные принадлежности. Сказала мне: пусть за книгой мать придет, и не говори никому. За Зощенко можно было сесть. Но Иза Ефимовна была нормальным человеком.

Другой эпизод. Со мной в классе учился сын того самого секретаря горкома Кузнецова, которого в 1949 году судили по известному “ленинградскому делу”. Кузнецов-младший выглядел как принц, как маленький Набоков, пришедший в военную школу. Его привозили на машине. Ему давали в школу большие завтраки, в которых он, в общем-то, не нуждался и охотно жертвовал нам. Я к этой раздаче всегда не успевал. Но однажды ухватил мандарин; впервые в жизни его видел. Побежал в туалет, чтобы не отняли, и там его съел. С кожурой. Не знал, что нужно очищать. Вот такие воспоминания…

Вообще память у меня странного рода. Я могу внезапно, как иголкой, “проткнуть” какой-то день, вспомнить его весь. Но в том случае, когда пишу. То, что мне надо, всплывает до мельчайших подробностей. Память, по-моему, может одновременно мешать художнику. Лучше мир творить, чем его запоминать.

– Можете ли вспомнить поворотные моменты, которые определяли ваше бытие?

– Как-то на пляже (мне было лет 13) я увидел мускулистого, крепкого парня. Тогда еще мало было таких спортивных, “накачанных” ребят. Он поигрывал мускулами и спросил: “Хочешь такие же?” – “Хочу”. – “Бегай”. Все, что он мне сказал. И дальше в течение 5 лет я не пропустил ни одного дня, чтобы не пробежать вокруг Ботанического сада (я там жил неподалеку). Одновременно изобрел себе комплекс атлетической гимнастики, про которую тогда не было ничего известно. Может, потому этим занялся, что отставал в спортивных играх. В результате я стал первым Шварценеггером своего поколения. И ведь все правильно делал, грамотно: пробежки, ледяной душ, два раза в день качался с утюгами, потом с гантелями. Меня хватали тренеры по тяжелой атлетике, борьбе, тащили к себе. Но я не годился для этого дела… Занимался греблей. Потом я увлекся альпинизмом, был самым молодым альпинистом Советского Союза в то время. Это еще в школе, до получения паспорта. Потом все бросил. Но сейчас смотрю на эти занятия с благодарностью, потому что, когда началась литература, пьянство, женщины, путешествия, этот запас здоровья помог все переносить. Спорт позволил мне вырасти независимым. Может быть, даже патологически индивидуальным. Несмотря на комсомол, общие спевки и все прочее.

– Можно ли вас причислить к знаменитой “ленинградской волне”? В созданной вокруг нее литературной мифологии, мемуарной гуще вы как-то малозаметны…

– Это можно бросить в упрек мемуаристам. Дело в том, что ленинградцы – ревнивый народ. Переезд в Москву они мне не простили. Я с 56-го года варился в питерской литературной атмосфере. Сегодня я могу претендовать на звание “Почетного железнодорожника”: человека, проехавшего больше меня трассой Москва-Петербург, не существует. В Питере у меня семья, последняя. И первая, уже с внуками. Живут они на одном пятачке, напротив Московского вокзала.

Я принадлежу к кружку горного института, из которого вышли Глеб Горбовский, Кушнер, Городницкий, Тарутин, Нина Королева… С Евгением Рейном мы познакомились сразу после войны, были в одном пионерлагере…

– Я знаю, вы преподавали в литературном институте…

– В 1977-м я взял себе группу заочников. Из литинститута меня отчислили за “Метрополь”. Причем сократили всех внештатников, чтобы не выглядело явно. Потом Владимир Огнев, нынешний президент Литфонда, взял меня в “Зеленую лампу”. Он сохранял лояльность, платил мне 100 рублей. Это было стойкостью в то время. Потом, уже при перестройке, я вел в литинституте семинар год или полтора. Ничем особенным мы не занимались. На Западе это называется “мастер-класс”. Я применял трюк, который еще в 1970-х изобрел, – анализ неизвестного текста. Читал тогда ребятам Набокова или Сашу Соколова и спрашивал, что это может быть. То же делал с рассказом Чехова “Студент”. Тех, кто не знал текста, заставлял угадывать, расспрашивал, что там завязывается, в чем смысл… В общем, экспериментировал. Это пригодилось потом, когда я зарабатывал профессорством в Америке. Еще старался отучить студентов от тех несвобод, которые они ложно понимали как мастерство. Научиться писательству невозможно. Вот в этом был мой пафос.

– Когда вы учились в школе, у вас к русской литературе не убили интерес?

– Учитель был неплохой. Но я не прочитал ни одного из программных произведений. Все позже. Этим спас себе “Войну и мир”, которую освоил в 22 года, будучи студентом горного. “Евгения Онегина” целиком не прочитал до сих пор, хотя наизусть знаю кусками. С “Мертвыми душами” – то же самое. Все школьные сочинения писал по шаблону. Поступая в горный, я сдал сочинение под названием “Мировое значение советской литературы”. Просто я знал набор имен, фактов и блоками этими набросал без ошибок текст. Поскольку я не любил, когда мне что-то навязывают, то выбирал, что читать, самостоятельно.

– Вы не задумывались, как надо бы на самом деле преподавать литературу в школе?

– Трудно говорить о том, как надо. Я бы давал больше вольных тем. Чтобы дети учились мыслить свободно.

– Вы, кроме Питера, еще куда-то ездите?

– С тех пор, как меня выпустили за границу – это случилось в октябре 1986 года, – использую любую возможность, если приглашают. Там я зарабатываю, это позволяет мне сохранить финансовую независимость. В последние 2-3 года была серия поездок по России: Казань, Сургут…

– Какое впечатление от поездок по стране?

– Провинция внушает мне большую надежду. Народ свежий. Как ни старались его все обругать, он – в порядке. Не в порядке у нас начальство, причем не верхнего, а среднего звена. Оно до сих пор словно из монгольского ига. Вот если не задохнемся в гражданской войне, в каком-нибудь чудовищном историческом вареве, то все-таки появится то поколение, которое выдвинет своих героев. Этого надо дождаться. Жизнь должна нам диктовать законы, они должны быть приняты наконец. У нас до сих пор сопротивление законам невероятное.

– Андрей Георгиевич, это новое время – какое оно для вас?

– Для меня лично это время неплохое, а для страны… Потому что я в него вписался своим способом, понимаете? Я ни от чего не завишу. Вот меня “выпустили” из страны, я зарабатываю, свою семью содержу. У самого меня запросы прежние: мне много не надо. Так сложилась моя судьба, не могу я ее предложить каждому. Общественная деятельность меня приучила к некоторой дипломатии, к конкретным делам. И я делаю их.

Аркадий ЛЫГИН

Оценить:
Читайте также
Комментарии

Реклама на сайте