Каждый год, презрев суету будничных дел, спешу на пригородную электричку. Затерявшись среди пассажиров, под размеренный стук вагонных колес мысленно листаю назад календарь своей жизни и не замечаю, как поезд приближается к станции моего детства. Хриплый голос из динамика объявляет: «Разъезд 71-й километр».
Схожу с платформы на полузаросшую дорогу, по которой вьется, петляя, след недавно проехавшей телеги. Путь идет через клочок золотистого поля пшеницы, катящего свои восковые волны к деревенской околице, откуда, как на ладони, сквозь частокол старых лип, в ситцевой оправе садов открывается вид родного села Липяги – колыбели моего детства.
Трели, гомон, щебет непуганых птиц. Запах некошенных трав густой и духовитый, словно настоянный на меду. Терпкий, пьянящий аромат. Самое сердце России. Вплотную к селу подступают дубы и клены, их ветки шумят и плещутся на ветру. Тайны веков хранят они.
В верхней части села из зарослей липняка (отсюда и название: Липяги) брызжет из земли говорливый озорник – ручей. Черная кормилица-земля вокруг пестреет лоскутками огородов, жмущихся к живительной жилке воды. Посреди липового леса ручей проточил в земле овражек. Легенда гласит, что именно этот гремучий поток, словно добрый гений места, раздвинул края расселины земли, и протянулись по ним две улицы бревенчатых изб, откуда и началось село.
Липяги. Тянутся сверху вниз улицы над обрывом. Устало потупились в землю доживающие свой век избы, по-старушечьи подвязанные косынками серых крыш, подслеповатые оконца, потемневшие от лет наличники, полусгнившие заборы. Состарилось село, будто человек. У каждого строения здесь – своя судьба, свое особенное тепло, собственный взгляд на мироздание… И старость у каждого тоже своя. Чужой век не повторишь.
Кажется порой, что ветхие дома смотрят на человека с немым укором и неизъяснимой тоской. Они одиноки, как люди, – деревенские избы. Скорбные, сгорбившиеся без заботливой хозяйской руки, они, верно, еще помнят день своего рождения, свежий смолистый дух и радостную суету новоселья. Они служили хозяевам, как могли, никак не ожидая, что впереди – унылое сиротство.
Посреди села старый Барский пруд, заросший ряской и камышом. Уж который век хороводит он цветущими весенними садами, обступившими его кругом, лаская гладью цвет фаты. На берегу – печальный образ лихолетья: старая, полуразрушенная церковь. Безжалостная власть разорила дом Божий, а глупые жадные люди, как кроты, перерыли землю вокруг храма в поисках сокровищ, не подозревая, что самое главное сокровище упустили они: душу свою. Словно живая память народная, церковь хранит славные и бесславные страницы истории села. Едва зарозовеет на востоке небо, омывает она в волшебном зеркале пруда свои колокола, покрытые черной окалиной времени, и, словно Китеж-град, снова золотятся они на рассветной водной глади. Старожилы рассказывали, как благословляла церковь моих земляков на войну малиновым благовестом, и какими же длинными оказались потом скорбные списки поминовения за упокой всех, на поле брани убиенных.
Так родились у меня строки:
Верю я: село родное возродится!
И церковь старая у Барского пруда –
Чтоб грешники могли
в ней помолиться –
Поднимет сбитые кресты и купола.
Перед великим безмолвием округи невольно к горлу подкатывает ком. Пустынная улица – ни людей, ни машин, лишь за околицей, надеясь вымолить помощь, жалобно блеяла заблудшая коза, собачья стая заполняла пространство тоскливой грызней, скулежом, воем. В череде арок разрушенных коровников, словно в скелетах животных, уверенно хозяйничали зловещие вороны.
Около одной покосившейся избенки с геранью за пыльным стеклом сидела немощная старушка Хавронья и с отрешенным взглядом слабо тяпала хворост тупым топором, который с помощью тряпок был закреплен на короткой палке. Я поздоровался, она в ответ прищурилась и, окинув меня тусклыми глазами, медленно обретая осмысленность, молча приняла протянутый мной гостинец. Потом с усилием раздвинула синеватые губы, и в раскосых глазах ее блеснули слезинки. По морщинистой щеке катилась слеза – не та беспричинная, стариковская, а живая и едкая, пронизывающая душу.
– Давненько тебя не было, золотце мое. Я зараз узнала – ты Степашки Кривого младшенький? Ранехонько он слег, – ее глаза налились слезами. – Мать-то твоя Анна молодец, семерых вон без отца на ноги подняла. Всех в люди вывела. Эндак работала, будто из одного рукава две руки высовывала. Царство им небесное. А ты ен все-таки не забывашь. Приехал. Эндак вот. Не зря калякают, што без корней и полынь не растет.
Как-то неуклюже размазав по щекам скупую предательскую слезу, я согласно кивнул.
– Как жисть-то здесь, спрашивашь? – прошамкала она, откладывая в сторону топор, потом, опираясь на палку, с усилием поднялась и, прошаркав по двору калошами, жестом пригласила присесть на развалившееся крылечко. – Эх! Что ни день, то радость, а слез не убывает. Завтра – все одно, что вчера. Ноне все грешные, так што судить некого. – Она пригорюнилась и скрестила высохшие руки на полированном набалдашнике палки, опустив на них рыхлый подбородок. – Нету таперича ни одного правильного человека – все одним миром мазаны.
Продолжение в следующем номере «МП»
Комментарии