Никогда еще Михаил Козаков не был так жаден до работы, как сейчас. Он снимает кино, выпускает спектакли, концертирует, записывает диски, издает мемуары… Кажется, все, что делает сегодня этот разносторонне одаренный мастер, он делает с острым ощущением уходящего времени.
– Что вас сегодня больше всего огорчает или раздражает?
– Я сам.
– Ну, это кокетство.
– Серьезно говорю. Не нравятся мне мои мысли. Они грустные какие-то. Вот, скажем, я предлагаю телеканалам какой-нибудь проект. Мне говорят: «Неформат». У меня уже ощущение, что я сам «неформат» как человек.
– Но, может, существуют некие культурные стандарты, свойственные той или иной эпохе, и в нынешние вы не вписываетесь?
– Стандарты всегда были. Сталинские, хрущевские, брежневские… Но вышел же «Доктор Живаго» в конце концов. Не сразу, но вышел. Были споры вокруг фильма Досталя «Штрафбат», но вышел же, да? На том же телевидении. Но мне почему-то не позволяют. Из того, что я предлагаю, им все не годится. Предлагал сделать «Гамлета» в прозе, есть перевод. Нет, не надо. Ну как-то я не попадаю…
– Вы не вписались в новую культурную среду, ощущаете себя в ней чужим?
– Да я давно ощущаю себя одиноким волком. И что такое – вписаться в эту среду? Добиваться каких-то наград я не хочу. Я слишком ленив и высокомерен.
– А как вы оцениваете нынешнее состояние нашего театра? У вас нет ощущения, что великая театральная эпоха в России закончилась?
– Она не только в России, она везде закончилась. Раньше театр был властителем дум. Сегодня он таковым, по-моему, перестал быть. Понимаете, в театре серьезные пьесы стали играть на малых сценах. Существует изумительный анекдот, я думаю, вам понравится. Приглашенный на постановку режиссер ставит «Чайку» в театре, а главный режиссер ему говорит: «Очень длинная пьеса. Ты не можешь сократить?» Тот приносит сокращенный вариант. Медведенко: «Отчего вы всегда ходите в черном?» Дорн: «Дело в том, что Константин Гаврилович застрелился». Все. Занавес!
– В 22 года вы сыграли Гамлета в легендарном спектакле Охлопкова. Успех был оглушительный. Посмотреть на вас в этой роли валом валила вся Москва. Ранний успех, разумеется, окрыляет. Ну а разрушительным он может оказаться? Он рождает губительные соблазны?
– Все зависит от человека. Я приобрел известность, когда снялся у Ромма в «Убийстве на улице Данте». Это была моя первая картина. «Известность» не то слово. Могу сказать без ложной скромности: я сделался знаменит. Причем моментально. Именно после этой картины Охлопков и пригласил меня на Гамлета. Так вот, повторяю, все зависит от самого человека. Если ты понимаешь, что ранний твой успех, сколь бы громким он ни был, – это всего лишь аванс, то никакие соблазны тебе не страшны.
– Вы понимали, что Гамлет, сыгранный в 22 года, – это не более чем аванс?
– Конечно, понимал, я же не идиот. К тому же я вырос в такой среде… Мой отец, Михаил Козаков, был писателем. Его друзьями были Зощенко, Шварц, Эйхенбаум, Мариенгоф… Эти люди знали цену друг другу, но сами себя, скорее, недооценивали. Никто из них не пытался гениальничать, надувать щеки… А вообще успех – вещь хорошая. Все стремятся к успеху – не только актеры. Хотя что считать успехом? Успех у публики – это одно, и подчас он недорого стоит. Успех по гамбургскому счету – это другое, цена такого успеха бывает высока. Я понимаю, что я фигура известная. Но я себя не переоцениваю. Я могу себя похвалить только за любовь к труду. Потому что без работы я не человек. Работа – это мой спасательный круг.
– Как нужно преодолевать искушение успехом?
– «Лучший способ избежать искушения – это поддаться ему», – сказал Оскар Уайльд. Разумеется, это всего лишь парадокс Уайльда. Каждый человек сам себе придумывает всевозможные искушения. Когда я с семьей уезжал в Израиль, я тоже поддался искушению. Я принадлежу к «колбасной» эмиграции 90-х годов. На мне была большая семья, родился ребенок. У жены не было работы. Мне показалось, что я тоже больше не получу работу ни в кино, ни на телевидении. Я испугался. В театре я не служил. Концертов не было. И я сказал себе: другие едут работать за границу, а ты что, слабее? И я поехал. И не жалею. Я благодарен Израилю за многое. За сына Мишку, который провел там свои первые годы, за дочку Зойку, которая там родилась. Я понял в Израиле и кое-что про себя. Понял, что я, к сожалению, не человек мира. Что я очень московский человек. Хотя я и в Москве очень одиноко живу. Я, конечно, бываю где-то по необходимости. Но бегать по тусовкам, по презентациям – это не моя стихия. Если же говорить об успехе… Успех успеху рознь. Мною любимый Лев Николаевич Толстой говорил: «Что такое слава? Это когда тебя все любят». Можете себе представить? Все! А остальное, мне кажется, весьма относительно. Все любили Рихтера. Все любят Чайковского, Шостаковича. Но таких людей единицы. Я часто думаю: ну кто мы с нашими успехами рядом с Микеланджело? Смешно сказать. Муравьи. И ничего самоуничижительного в этом нет. Глупо стремиться стать Микеланджело или Феллини, это невозможно. Но ты должен выжать из себя максимум, на что ты способен.
– Вы способны рискнуть ради успеха? Вот когда из Театра Маяковского, где Охлопков вас очень ценил, вы уходили к Ефремову в только что созданный им «Современник», вы очень рисковали?
– Я был связан с Олегом Николаевичем еще по школе-студии МХАТ. Он мой учитель. И когда я собрался к Охлопкову, Ефремов сказал: «Гамлета» пропускать нельзя. Иди поиграй, потом вернешься». И я пошел. Но понимал, что будущее – за искусством Ефремова. А когда я вознамерился перейти из Маяковки в «Современник», мне многие говорили: «Ты с ума сошел!» Николай Павлович (Охлопков. – В.В.) тоже меня отговаривал: «Миша, куда вы идете? Это же самодеятельность». Но интуиция, внутренний голос, да и разум мне подсказали, что это надо делать. И я сделал это легко. Хотя риск был. Я ведь пришел не первачом. У меня не сразу все сложилось в «Современнике». Более или менее стало складываться после спектакля «Двое на качелях». Это 1962 год. А пришел я в 1959-м. Я проработал в «Современнике» десять лет. Это были мои лучшие годы.
– Однако и «Современник» вы покинули. Почему?
– Так обстоятельства сложились. В 1969 году я начал сниматься в картине «Вся королевская рать», и Ефремов не дал мне академического отпуска, сказал: «Пускай уходит». Помню, Лиля Толмачева удивилась: «Миша уходит? Совсем? Или мы потом его возьмем обратно?» Ефремов сказал: «Посмотрим». А сам ушел во МХАТ. И пригласил меня туда же. И там по пьесе Леонида Зорина я начал ставить спектакль «Медная бабушка» с Роланом Быковым в роли Пушкина. Спектакль закрыли. После этого я ушел из МХАТа. В театр на Малой Бронной. К Эфросу. И тоже поступил, как выяснилось, верно. Я сыграл там мольеровского Дон Жуана, Кочкарева в гоголевской «Женитьбе», Ракитина в спектакле по пьесе Тургенева «Месяц в деревне».
– Но и с Эфросом вы расстались. Причем опять же по собственной воле. Что вам не сиделось на месте?
– Мы не сошлись с Анатолием Васильевичем в оценке спектакля «Дорога», поставленного им по «Мертвым душам». Два года репетировали, но спектакль, по-моему, не получился. Я пытался доказать Эфросу, что дело тут не в его режиссуре и не в нашей игре, а в плохой инсценировке. Он со мной не соглашался, был страшный скандал. Я отыграл несколько раз и ушел из театра. И пустился в свободное плавание. В это время я уже снял «Безымянную звезду», начал снимать «Покровские ворота». Ну а затем пошло-поехало. Я ставил на телевидении «Ночь ошибок» Голдсмита, спектакль «Попечители» по пьесе Островского «Последняя жертва». Потом были «Фауст» Гете и лермонтовский «Маскарад». А когда пришла перестройка, я смог поставить «Случай в Виши» Артура Миллера, никогда не играемую пьесу Толстого «И свет во тьме светит», «Визит дамы» Дюрренматта, «Тень, или, может быть, все обойдется» по пьесе Шварца «Тень».
– С вашими чтецкими программами вы часто выезжаете в Израиль и США, выступаете там перед нашими бывшими соотечественниками. Это оттого, что аудитория, к которой вы адресовались в советские годы, в сегодняшней России значительно сузилась, переориентировалась на другие культурные стандарты, а молодым вы и подавно не нужны с вашим Пушкиным и Бродским?
– Вы знаете, я тоже об этом думал. Не могу однозначно ответить. По-разному бывает. Еду как-то в машине. Шофер – простой человек. Ему лет сорок. Узнал меня. Говорит: «Да-а, Козакова я люблю». Ну, думаю, сейчас скажет – «Человек-амфибия». Или – «Покровские ворота». А он говорит: «Мне нравится, как вы Пушкина читаете». То же самое сказали нянечки в больнице, где мне глаза оперировали. Или другой случай. Еду в поезде на Украину. И проводница проводит со мной целую ночь в разговорах о каких-то моих ролях. Честное слово! А однажды – солдатики. Я на пирсе с ними сидел, они меня сначала не узнали, а потом: «Вы Козаков? Ну ладно врать». Когда я показал им паспорт, они мне не поверили, но мы так надрались! Если же говорить о серьезной аудитории, то не могу пожаловаться на ее отсутствие. Когда я в Нижневартовске или в Архангельске собираю полный зал на 700-800 мест, это о чем-то говорит.
– Вам симпатична сегодняшняя российская интеллигенция?
– Мне кажется, в России больше нет интеллигенции. Есть отдельные интеллигенты, но нет былой социальной общности.
– Почему вы так думаете?
– Потому что никто ни с кем не вступает в диалог. Полное отсутствие полемики.
– А о чем полемизировать? По-моему, всем и так все ясно.
– Нет, вы вспомните, сколько раньше было разговоров… ну, например, о новых спектаклях. Устраивались публичные дискуссии, проводились какие-то конференции. Да можно было просто завалиться после спектакля с коллегами в ресторан ВТО, пить там водку и вести бесконечные споры. Было ощущение общности. Теперь оно пропало. Никто ни с кем не делится своими мыслями, впечатлениями, художественными переживаниями. Ну посмотрели спектакль, похлопали и разошлись. В советские времена интеллигенцию объединяло хотя бы отношение к тогдашней власти.
– Оно скорее разъединяло. Поскольку было разным.
– Да, кто-то был по одну сторону, кто-то – по другую. Но в той среде, к которой я принадлежу, ощущалась потребность в консолидации. Та самая потребность, о которой Толстой говорил: «Если плохие люди так легко объединяются, почему хорошие-то не могут объединиться?» И мы по мере сил объединялись. А сейчас и этого нет.
– Двухтомник ваших воспоминаний, он родился из потребности что-то досказать, разобраться с самим собой, подвести какие-то итоги?
– Наверное, так. Ты живешь, в твоей жизни происходят какие-то события. Если они не зафиксированы, то их как бы и не было.
– Вам это важно – запечатлеть вашу жизнь на бумаге?
– Наверное. Это то, что называется наколоть на булавочку жучка. Я очень легко эту книгу писал. И она увеличивалась, увеличивалась… Я могу не писать месяц, два, а потом вдруг в один присест выдать целую главу. Почему-то само пишется. В самолете летишь и прямо там, в воздухе, что-то записываешь.
– Это литературно качественная запись или сырые наброски, требующие затем правки, отделки?
– Нет, я довольно чисто пишу. У меня легкое перо. Пишу сразу набело. Иногда по семнадцать страниц в день.
– Судя по вашим книгам, вам свойственно самоедство. Доставляет наслаждение копаться в себе?
– Никакого наслаждения мне это не доставляет. Это свойство характера. Склонность к самоанализу. Я, к сожалению, грустно смотрю на жизнь. Например, я безумно одиноко себя чувствую. Несмотря на большое количество детей, внуков, прекрасную жену. Человеку вообще свойственно чувство одиночества. Вот сейчас я пишу дневники. Для себя. В стол.
– Я не верю в дневниковую искренность. Особенно не верю дневникам известных людей. «Пишу в стол, только для себя» – по-моему, это лукавство. В спину пишущему дневник всегда дышит воображаемый читатель, в глазах которого автор хочет выглядеть хоть чуточку лучше, чем он есть на самом деле.
– Вообще-то вы правы. Но если бы вы прочитали мои дневники, вы бы это свое предположение сняли. Ничего страшней о себе, о своих депрессиях, о своих адовых сомнениях, о своих грехах я нигде до сих пор не рассказывал. Бумага для меня как психотерапевт. Может быть, когда-нибудь эти дневники прочтут мои внуки и правнуки. Если не сожгу.
– Я не ошибаюсь в своем предположении: вами сейчас движет страх недовоплощенности, недовысказанности?
– Наверное, и это.
– Ощущение «третьего звонка»?
– Да, конечно.
– Ваше последнее мемуарное сочинение так и названо – «Третий звонок». Вы будто сами себе напоминаете: время уходит и, пока есть силы, надо работать.
– А что еще в моем возрасте может быть интересным? Ну читать книги, смотреть чужие спектакли, фильмы. Иногда посидеть с друзьями. Ну дети, внуки, дом… Надо работать. Когда работаешь, уходят мысли о старости, о смерти, о бессмысленности жизни.
Комментарии