search
main
0

Я – не изгой, а пасынок России И в эти дни – немой ее укор

Книга “Жизнь Максимилиана Волошина”, описанная Владимиром Купченко (СПб, издательство журнала “Звезда”, 2000 г) открывает умному учителю прекрасную возможность ответить на очень простой, а потому очень сложный вопрос “А какая польза от поэзии…”

Развернутая перед нами жизнь выдающегося поэта неотразимо демонстрирует, как человек, живущий грезами и экстравагантностями, говорливый, услужливый и тучный бородатый сладкоежка, явно лишенный таких атрибутов сильной личности, как неколебимая идейность или надменность, в жесточайших обстоятельствах, в которых ломались самые идейные и гордые, обнаруживает поразительную стойкость, способность не только выживать, но и воодушевлять других. И все это – благодаря умению вносить высокий смысл в нарастающую кровавую бессмыслицу. Судьба Волошина наводит нас на мысль, что именно романтизм наиболее практичен: именно склонность драматизировать и возвышать картину мира (что и составляет сущность поэзии, даже “низкой”), а не только умение приспосабливаться к материальным обстоятельствам, всегда достаточно ужасным, позволила человеку, лишенному прочной шкуры, клыков и копыт, воцариться над всеми клыкастыми и копытными, а прочный мех их употребить себе на воротник.
Жаль, что В.Купченко при роскошном обилии использованных материалов пренебрег небольшим очерком Бунина, упрекавшего Волошина в кощунственной литературности, “великолепности” изображаемых им революционных ужасов. Человек в принципе не способен видеть мир, не гримируя его своим воображением, поэтому нелепо даже ставить вопрос, кто был прав – автор потрясающих очерков “Окаянные дни” или автор потрясающего стихотворения “На дне преисподней”. Но в чем сомневаться трудно – Бунин, не видевший в революции ничего, кроме зверства и скотства, почти наверняка погиб бы, оставшись в России, а Волошин, видевший в озверевших массах прежде всего наивность, а в большевиках – продолжение вечных российских устремлений, не только выжил сам, но и помог спастись множеству достойных людей. Стоило ли выживать ценой погружения в иллюзии – вопрос праздный, ибо иллюзиями все равно живут все, даже циники.

Дореволюционный Волошин в наше время был бы, возможно, причислен к постмодернистам – необычайно украсив их скромные ряды пышностью своей эрудиции: “Нет ничего более чуждого моему познанию, чем догматика. Я люблю свои чужие фантазии. Я люблю из чужих мыслей ткать свои узоры, но это всегда произвольно”. Однако, хотя сам Волошин считал, что презирает лишь “догматику”, многим серьезным людям казалось, что он презирает самое понятие истины, “принципов”, – не говоря уже о таком мещанстве, как гражданская поэзия. Но вот накатили ужасающие испытания – и этот “мотылек” выказал поразительную верность каким-то своим синтетическим принципам: “Я отнюдь не нейтрален и не равнодушен, но стремлюсь занять ту синтетическую точку зрения, с которой борьба всех, в настоящую минуту противопоставленных сил, представляется истинным единством России и русского духа”. При этом, переводя злободневность в высокие, “вечные” образы (Каин, Голгофа, Апокалипсис), Волошин создавал такие стихотворения и поэмы, которые на ура перепечатывались политическими газетами и расходились в списках в количестве совершенно невозможном для произведений “чистого искусства” (что отнюдь не компрометирует последние). Оказалось, голодным, запуганным, униженным людям необходимо высокое истолкование их страданий, включенность их в ту грандиозную драму, в которую мировая культура сумела превратить историю человечества, не позволяя видеть в ней вечную грызню из-за лишнего куска, на чем настаивают прагматики всех политических лагерей. Преображение будничного в высокое, злободневного в вечное – в этом, по-видимому, и заключается самая важная социальная функция (“польза”) поэзии.
Настолько важная, что общества, утрачивающие дар переживания высоких, то есть поэтических чувств, возможно, становятся просто нежизнеспособными – при самом низком темпе инфляции и самом высоком качестве и количестве валового внутреннего продукта. Даже бандитам необходима какая-то своя романтика, даже прагматикам из прагматиков, банкирам или депутатам, требуется какая-то воодушевляющая картина мироздания, в которой им принадлежит значительная роль.
Может статься, наибольшую мощь преображения низкого в высокое Волошин выказал не в годы крови, голода и огня, коим изначально присуща известная грандиозность, а в годы мира под властью наливающихся силой Шариковых и Швондеров. То простые чабаны шантажируют “барина”, угрожая пролетарским судом за то, что его добродушная, как теленок, псина разом загрызла целых двенадцать овечек – и классовый суд штрафует нищего поэта на девяносто рублей (стоимость примерно семи овец). То Швондер за Швондером пытаются реквизировать его дом – бесплатный санаторий для деятелей культуры, – то снимают Волошина с хлебного пайка, хотя, благодаря влиятельным поклонникам, он приравнен к “индустриальным рабочим”┘ Чуть ли не впервые в жизни всеприемлющий “Макс” изведал, что такое унижение. “Очень часто приходится в себе ощущать психологию угнетенных классов, чувство бунта и протеста, основанное на обиде”, – записывает он в дневник.
Хозяйственная сутолока санаторного многолюдья в волошинском доме тоже описана в книге очень выразительно. И все же, когда в гениальном “Доме поэта” Волошин подводит поэтический итог, туда не проникает ни одна из бесчисленных коммунальных склок – в стихах царят величие и уединение: “Я сам избрал пустынный сей затвор Землею добровольного изгнанья, Чтоб в годы лжи, падений и разрух В уединеньи выплавить свой дух И выстрадать великое познанье”. Впрочем, с уединеньем каким-то образом соседствует и многолюдье, но и оно обретает величавость: “Всей грудью к морю прямо на восток Обращена, как церковь, мастерская, И снова человеческий поток Сквозь дверь ее течет, не иссякая”.
И дом поэта сегодня живет в нашем коллективном воображении именно тем домом, каким его изобразил поэт: в долгосрочной перспективе низкое и мелкое никогда не могут победить – по той нехитрой причине, что мелкое просто-напросто не сохраняется в исторической памяти. Историческая память общества (я не имею в виду исторические монографии) хранит вовсе не факты, а исключительно светлые или трагические, но – поэтические образы. И если когда-нибудь человечество утратит дар такие образы творить, хранить и испытывать по их поводу волнение, история прекратит течение свое. Пожалуй, даже не только в качестве грандиозной драмы, какой ее видит поэтическое воображение, но и в качестве материального процесса. Если практичные люди каким-то чудом когда-нибудь и впрямь сумеют учредить на земле свой скромный рай – с комфортом, но без поэзии, – мир вполне может погибнуть не от атомной бомбы, а от скуки.
До этого, надеюсь, далеко. Но и в наши отнюдь не столь ужасные дни мы так любим ныть, что диагноз напрашивается сам собой: нам не хватает не витаминов и метров квадратной площади, а поэзии.
Сказанное, однако, вовсе не означает, что, уносясь в поэтические выси, мы можем пренебрегать земными делами. “Жизнь Максимилиана Волошина” – первая из книг новой серии “Русские поэты XX века – жизнь и судьба” (ей должны сопутствовать подобные серии, посвященные прозаикам и мыслителям). Основная цель проекта – помочь учителям-гуманитариям, школьникам старших классов, а также, естественно, всем интересующимся составить серьезное и системное представление о духовной жизни России минувшего века. Судя по первому блину, жизнь и судьба Ахматовой, Цветаевой, Гумилева, Блока, Клюева, Есенина, Маяковского, Мандельштама, Пастернака, Андрея Белого, Брюсова, Хлебникова, Бальмонта, Георгия Иванова, Заболоцкого, Ходасевича, Багрицкого сумеют подарить юному читателю не только знания, но и восхищение дарованиями и мужеством тех, кто составляет истинную гордость страны. Восхищаться ими и скорбеть об их судьбе – трудно придумать лучший способ патриотического воспитания.
Александр Мелихов

Оценить:
Читайте также
Комментарии

Реклама на сайте