Вадим Степанцов на удивление многогранный человек. Поэт, музыкант, основатель Ордена куртуазных маньеристов. Основатель группы «Бахыт-Компот», количество альбомов которой приближается к трем десяткам, и еще полдюжины музыкальных проектов. А еще Степанцов удивительный рассказчик, в чем корреспондент «Учительской газеты» убедился сам.
– Относительно недавно у тебя вышла песня «Панк». Ты действительно продолжаешь себя считать панком по духу или же речь больше идет о музыкальном направлении?
– У Эдуарда Лимонова есть такой рассказ из его цикла о его ранней американской жизни, который называется «Первый панк (обыкновенные инциденты)». Там описана некая тусовка поэтов в барчике, где среди прочих были битники типа Алена Гинзберга. В этом баттле 70‑х победил чувак, который выступил с английскими переводами Маяковского. Так что панк – это не узконаправленное понятие, во всяком случае для меня. И если говорить о таком расширенном фокусе, то да, я панк.
– Наверняка истоки таких предпочтений стоит искать в детстве? Ведь твои родители постоянно пребывали в бракоразводных процессах, поэтому ты был зачастую предоставлен самому себе.
– Ну естественно! Я дружил с уличными мальчишками в нашем городке, где я учился со второго класса по десятый. Людей туда постоянно подселяли из выселенных шахтных поселков, поэтому компания в классе подобралась «оторви и брось». Но я находил с ними общий язык. В каждой второй семье гнали самогон, так что бражку, а затем и самогон в 5‑м классе мы уже пробовали. В пасхальные празднества и на Родительскую субботу ходили на кладбище, сливали там напитки, предназначавшиеся дорогим покойникам, в одну бутылочку и шли мирно отдыхать. Кого-то из той компашки уже нет, кто-то очень быстро пошел на отсидку. Кто-то пошел в актеры, а я – в графы (смеется).
– Как я понимаю, связи с малой родиной ты не теряешь до сих пор, ведь у тебя в Тульской области дача?
– Не теряю. Правда, в городке Узловая, кроме могил, ничего не осталось, тульские родственники тоже либо похоронены, либо разбежались по заграницам. Один я сирота горемычная. Ну и что касается Донецка, там тоже могилы, к которым не подойти, потому что кладбище уже почти «серая зона» с растяжками и снарядами. Без особых пропусков туда не пустят.
– А каких-то осознанных воспоминаний о Донецке у тебя не осталось?
– Я же там не жил в детстве. Бабушку навещал, но уже в сознательном возрасте – юношей и взрослым человеком.
– Любой регион накладывает какой-то специфический отпечаток на формирование его жителей.
– Дело в том, что Тула и Донецк места похожие. Окрестности подмосковного буроугольного бассейна, которые сосредоточены вокруг Узловой и Киреевска, – это тот же Донбасс – терриконы, шахты и т. п. К настоящему моменту они выработаны, а в 70‑х еще пыхтели. Один пейзаж, один менталитет и очень смешанный национальный состав.
– Тебе самому в этой среде было комфортно или же ты формировался вопреки ей?
– Детство всегда праздник, если только ты не инвалид или не изгой. К этим категориям я не относился, а был твердым середнячком. Не то чтобы хулиганил, хотя на танцах с ребятами ходили иногда толпа на толпу, но так, несерьезно.
– А школа на тебя оказала серьезное влияние? Например, в плане увлечения литературой.
– Тут скорее сказались родительские пристрастия, чем школьные. Училка по русскому одна была хорошая, да и то в 6‑м классе. Остальные же оказались скучными серыми тетками, которые требовали писать сочинения по методичкам. По русскому и литературе я был хорошистом, а подхалимы и лизоблюды получали пятерки (смеется).
– Ну а музыкальные вкусы? В школьном ансамбле играть не пробовал?
– Там играли более хваткие и имиджевые парни, которые больше нравились девочкам. Мне места в школьном ансамбле не досталось.
– Амбиции были?
– Ну, амбиции были, но это надо было играть на гитаре. Мне родная тетка, жившая в Смоленске, обещала к семилетию купить пианино – не купила. Гитару мама с бабушкой тоже не купили. В общем, так у меня это все прахом и пошло.
– Твой дед был репрессирован. Этот факт как-то повлиял на твое становление?
– Это прошло мимо меня. Дед у меня был только на фотокарточке, поскольку с отцом я особо не общался до 16 лет. О деде мне рассказывали московские дальние бабушки, поэтому он был для меня из области дальней-дальней истории – как про Чингисхана или Илью Муромца. Я понимаю, что тот Советский Союз, который застал я, и сталинские эпохи большой чистки, войны и дела врачей – как говорится, две большие разницы. Хорошо написал где-то Юрий Поляков, что к тому моменту, когда эту систему русский народ сумел умягчить, переварить и сделать человечной, как раз она и развалилась.
– Интересно, что мог дать Институт мясной и молочной промышленности для формирования тебя как автора?
– Мне дал, да, хотя туда я попал довольно неожиданно. Поскольку мои родители были инженерами, и вся эта пикировка физиков и лириков так или иначе через книжки до меня доставала, мне начальное инженерное образование помогло дисциплинировать ум. Было много предметов, которые нравились или не нравились. Например, по сопромату, который шестидесятники изображали как непроходимые дебри, у меня была пятерка. А предметы типа теоретической физики для меня были темным лесом. Химия давалась хорошо. Но в основном все-таки были тройки.
– К литературе ты стал тяготеть именно тогда?
– Да-да. У нас была небольшая могучая кучка – три пиита, с одним из которых я потом поступил в Литинститут. Вернее, сначала он поступил, а тогда мы все трое ходили по московским литобъединениям. Сережа Мацко из Запорожья был лириком, а Валера Субочев, с которым мы недавно обнаружились (мы проживаем в соседних районах – он в Истринском, а я в Красногорском), был человеком не без иронии, а я уже был иронистом в полном смысле этого слова. Ходили по литобъединениям и с Игорем Волгиным из МГУ, пикировались и дружили с тамошними ребятами. Вот все они и повлияли на мое становление.
– В Литинститут ты прямо рвался, раз не оставлял попыток попасть туда и поступил с третьего раза? Ты уже понимал, что это призвание?
– Ну не то чтобы я понимал. Просто отдавал себе отчет, что мне нужна какая-то гуманитарная платформа. Поступал я много куда за три года: и в московский университет, и в ленинградский, и во ВГИК, пройдя сценарный творческий конкурс. Но в результате поступление в Литинститут оказалось самым удачным. С третьего раза, но поступил.
– Вхождение в литературу – это всегда сложно. Тем более для такого неформального человека, как ты. Что помогло тебе там застолбить себе место? Я слышал, Римма Казакова на ранних этапах принимала участие в твоей судьбе?
– Ее рекомендация мне как раз не помогла при поступлении. Поступил я только на следующий год – без всяких рекомендаций (смеется). Если же говорить о вхождении в профессиональную литературу, то для этого нужны были публикации в толстых журналах. Началось у меня с «Литературной учебы», когда как раз пошла горбачевская «оттепель». Дальше больше – «Новый мир». По окончании Литинститута я уже сколотил могучую кучку под названием «Орден куртуазных маньеристов». Литературным тетенькам-редакторшам было это очень интересно. Несколько лет это работало.
– А были такие отзывы, от которых опускались руки?
– Это всегда имеет место. Самое обидное для меня было, когда я еще пионером слал рассказы в «Пионерскую правду» и в журнал «Костер», а их не брали. Потом уже, когда я пытался писать свои стихотворные и прозаические опусы в Мясомолочном институте, тоже получал отрицательные рецензии. Сейчас я понимаю, что их авторы были правы и все это было ученическим. Такое закаляет.
– Тем не менее тебя довольно быстро признали как серьезного автора в научной среде и твои стихи печатали в солидных вузовских хрестоматиях по современной литературе. Например, «Бухгалтера Иванова».
– Стихи – это само собой. Другое дело, что то, что называется рок-поэзией, не всегда интересно смотрится на бумаге, потому что рок – это искусство синкретическое. Как писал Лермонтов: «Есть речи – значенье. Темно иль ничтожно. Но им без волненья внимать невозможно». Здесь все зиждется на немудрящих аккордах, на правильной интонации. Естественно, на бумаге мои стихи не всегда выигрывают. Даже не стихи, а тексты, написанные для каких-то моих песнопений, кричалок и считалок. «Бухгалтер Иванов» – да, но тут заслуга не моя, а одной из первых публикаций в журнале «Новый мир». Как-то мне повезло встретить на Невском человека, петербуржца-любителя, который показал мне песню на эти стихи, и я в нее сразу влюбился. А потом выяснилось, что во всех уголках Советского Союза люди по этим стихам напевали свои какие-то варианты. Несколько десятков точно было.
– Многие рокеры начинали как музыканты, но были признаны как профессиональные поэты уже позже. Ты же, наоборот, создал группу уже зрелым литератором. У тебя не было сокровенного желания стать рок-звездой?
– Желание, может, и было, но глубоко внутри. Были большая робость и огромный пиетет перед другими музыкантами. Скажем, я одним из первых в Москве услышал Гребенщикова и Майка. Покойный Алексей Дидуров, который считал меня своим учеником, водил меня на эти подпольные рок-концерты. И пробегающего с его квартирника Цоя я видел. Вместе не пили, врать не буду, но соприкасались. То есть я был в этой среде и слушал концерты Гребенщикова, где он действительно сиял и на Бога был похож – не то что нынче. Но, конечно, я робел, втайне писал какие-то опусы. Случай свел меня с Евгением Хавтаном на квартире Сергея Рыженко. Хавтан взял несколько моих текстов, и парочка из них стала текстами песен группы «Браво». Потом я стал писать что-то еще, Хавтану не подошло, и тут появился наш доморощенный хеви-метал. Для меня он был чем-то героическим и зубастым, а наши металлисты – это была скорее филармония о конях, звездах и некоем невразумительном чувстве – «виньетках ложной сути». Поэтому те металлисты, которым я предлагал свои тексты, смотрели на меня, как на барана. «В роке должно быть все по-доброму», – говорили они еще до Шевчука. Я удивлялся, конечно. А заставил меня петь ныне покойный Константэн Григорьев.
– Как происходило обретение «Бахыт-Компотом» собственного лица?
– Наверное, оно нашлось на этапе альбома «Раздень меня по телефону» благодаря Киму Брейтбургу и Косте Меладзе. А в первую очередь благодаря Жене Фридлянду, который в 1992 году в городе Николаеве привел меня на студию. Меладзе и Брейтбург на втором альбоме из панка вылепили нечто более интересное. Они поработали как саундпродюсеры. Я понял, что в одну дуду, на двух аккордах, хрипя и надрываясь, скучно. Надо развиваться. Когда через четыре года у меня с ними случился альбом «Раздень меня по телефону», это уже было то, за что не стыдно до сих пор.
– А как ты пришел к миксу панк-рока с зарубежной и советской эстрадой?
– Это такое умение подурачиться на темы отечественных и западных хитов. Меня всегда это заводило. Такая хорошая музыка, а слова подкачали! Вся музыка уже написана, надо только семплировать умело.
– Тебе не обидно, что «Ленинград» себе сделал имя во многом за счет подобного приема?
– Мне не обидно, потому что мне не досталось купеческой административной жилки, а людей типа Брайана Эпстайна тоже рядом не случилось. Ну а Шнур в какой-то момент понял что делать, – он хваткий, он купчина. Это уже другой талант. Шнур не лишен продюсерского таланта, а я лишен. Я это прекрасно понимаю, поэтому у меня зависти нет. Так случилось, как случилось, что теперь уж поделаешь. Есть замечательный роман Ника Хорнби «Хай Фай» про хозяина магазина CD и пластинок на южной окраине Лондона. Не помню точно фразу, но он сокрушается, что есть сотни отличных ансамблей, а он не понимает, почему они не в топах, чартах и на вершинах, в то время как посредственности – мировые звезды. Раньше мне казалось, что это такая наша «монгольская» история. Нет, оказывается, и в тамошнем шоу-бизе так же. Но я как человек христианского мировоззрения (хотя и атеист) понимаю, что могло быть вообще никак. Какие-то успехи есть, и грех жаловаться.
Комментарии