search
main
0

Точка отсчета – война. У фронтовиков два дня рождения, один из которых – весной 45-го

«Расскажи мне о войне», – просила я своего отца. Отказа не было. И вот гремят снаряды, летят самолеты, солдаты идут в атаку. И мой отец с ними. Шли годы. Я все чаще задавала себе вопрос: как можно было все это выдержать – холод и слякоть, бессонные ночи, бомбежки, атаки, страх и смерть кругом? Как можно было все это преодолеть? Только колоссальным напряжением всей духовной и материальной сущности человека. А дальше? Дальше война продолжается всю жизнь до самой смерти. Она – главный критерий добра и зла, возможного и невозможного, правды и лжи. Пришли солдаты с фронта. Что они могут? Воевать, командовать, подчиняться. Жизнь – сначала, а им уже ого-го сколько, и голова о другом думает, и нервы слишком закаленные, и раны везде. А кто в плену был – снова в плену оказался. Сталин говорил: «У нас нет пленных, у нас есть изменники Родины».

Но прошел и этот период. Выросло поколение желанных, одетых, обутых, накормленных и ухоженных послевоенных детей. Многие из них уже сами давно бабушки и дедушки. Как отличаются они от сегодняшних «модельеров» собственной жизни. Чудаки какие-то. Что само в руки идет – не берут. Подавай им трудности. Плохих – исправляют, больных – лечат всю жизнь; доверчивы, как дети. Жить ради удовольствия – стыдно. Как это, если есть голодные и холодные?.. Отдавать – высшее наслаждение. И, кажется, что воюют они, продолжая дело своих отцов, только на этот раз сами с собой. А что делать – гены!

Часто я приезжаю к своему отцу. В его доме все по-старому, и сам он все так же верен своей привычке сидеть за письменным столом.

«Расскажи о войне», – прошу я его в который раз, и он радуется, что кому-то еще интересно то далекое прошлое. Чудесный оптимизм в его рассказах. Он искал доброе даже в самом зловещем. Наверное, потому, что он очень добрый человек.

За два месяца до войны я поступил в Московское военно-инженерное училище, начинает он. Никогда не мечтал быть военным, просто товарищи уговорили. Учебные тревоги, ночные марш-броски – все это было вроде игры. Бывало, поднимут ночью, построят, а потом – отбой. Зачем ради этого одеваться, думаю, шинель просто накину да сапоги на босу ногу и вроде как одет. И надо же было такому случиться, что именно в эту ночь тревога была настоящая: нас погрузили на машины и отправили на передовую – немцы прорвали оборону.

Первый бой у города Полотняный Завод: отступление. Не все выдерживали, бросали винтовки и бежали, а сзади – заградотряды. Команда «вперед». Вперед с винторезом против танков. Пока патрон зарядишь, немец уже полсотни из автомата уложит.

Не помню, убил ли я хоть одного. Все стреляли, и я стрелял… Мало нас осталось после боя. Полк расформировали и отправили в Москву. А дома – никого: окна заколочены. Всех эвакуировали, и не было сомнений, что Москву придется оставить.

Но нет. Отстояли мы ее. Отстояли и пошли в наступление. Появилась вера в победу. Вера в собственные силы.

Что мы тогда умели, восемнадцатилетние мальчишки? Ставить мины, наводить переправы, взрывать мосты и снова их строить. Взрывать и строить – быстро, по-военному. Было у меня в подчинении 40 солдат. Я часто повторял им истину, усвоенную еще в училище: «Сапер ошибается один раз…». И в послевоенной жизни я не раз говорил себе эти слова. И когда Лидушу встретил, потом женился; и когда профессию выбирал – учительскую; перед решительным каким-нибудь поступком спрашивал себя: не будет ли ошибки.

А ошибаться меня война отучала несколько лет кряду. Видел я, чего одна ошибка может стоить. Не семь, а двадцать семь раз приходилось отмеривать, прежде чем отрезать. Вот, кстати, по ошибке своей я в плен попал. И вся моя военная «карьера» на этом закончилась.

…Был март 43-го. Мы выходили из окружения под Харьковом. Днем спали, ночью шли, ели снег. Раз помню, нашли в прошлогодней листве спящего ежика. Это был единственный случай, когда пришлось перекусить. И так 16 дней, пока в одно тихое весеннее утро (а весна на Украине была уже в самом разгаре) я не проснулся от странного привкуса железа на губах. Помню, в то утро снился сон, в котором видел мать и наш московский дом на Серпуховке. Однако холодный ствол револьвера прервал мои мечтания. Передо мной стоял высокий эсэсовец в прекрасной, я бы даже сказал щеголеватой форме. Он говорил по-русски…

После допроса нас построили и повели в днепропетровскую тюрьму. Надо сказать, что Днепропетровск был целью наступления наших войск, попавших в окружение. И мне предстояло войти в этот город уже не в качестве победителя, а в качестве побежденного. Не слишком радостная картина. Тем более что раненая нога сильно болела, а путь предстоял километров в десять-пятнадцать. Надо было дойти. Я встал в первом ряду колонны, чтобы было куда отставать. Тронулись. Я шел и думал о том, как глупо закончилась жизнь. В том, что меня убьют, не приходилось сомневаться. Зачем немцам раненый? Вспомнилось наше наступление: взяли Харьков, двинулись на Днепропетровск. Шли без единого выстрела. Неужели нельзя было понять, что немцы специально пропускали нас вперед, чтобы потом снова занять Харьков и замкнуть кольцо? А мы шли веселые, на санях, в то время как снег уже почти растаял.

Паника началась как-то сразу. Очевидно, получили сообщение о том, что Харьков снова у немцев. Меня вдруг ни с того ни с сего назначили начальником штаба полка. Я обрадовался, за ординарцем своим послал, а сам с важным видом сел за телефон. Только связи-то никакой уже не было. Кто успел – улетел на самолете, а мы с одним лейтенантом только из офицеров и остались на весь наш полк. Правда, стоящий попался лейтенант. Белов его фамилия. Когда пошли на нас немецкие танки, он расположил несколько пушек поодаль, в леске, чтобы не в лоб «тиграм» бить, а сбоку, где у них броня тоньше. Всех подбил, до единого. А когда из артиллерии по нам стали бить – тут уж потерял я Белова. Может, убили его, может, к своим выбрался…

«Шнелле!» – услышал я позади себя голос и очнулся от тяжелых воспоминаний. Колонна медленно удалялась вперед, а сзади с автоматами подходили двое конвоиров. И тогда я понял, что своих мне уже не догнать. Не было больше сил превозмогать боль, я упал на дорогу, и офицер, проходя мимо меня, скомандовал: «Апшисен».

«Сейчас расстреляют», – пронеслось в голове. Какое-то невозмутимое спокойствие овладело мной. Видя, как конвоир наводит автомат, я вдруг подумал о том, что надо бы отползти с дороги на обочину, а то ведь по мне машины будут ездить. Потом я отвернулся, и эсэсовец дал очередь.

Утихли шаги нашей колонны, стало спокойно вокруг, но сознание не покидало меня. Даже не чувствовалось боли. Из этого я заключил, что, очевидно, попал в рай. Но, открыв глаза, я увидел все ту же пыльную дорогу… «Пожалел, – подумал я. – Ведь ему, наверное, тоже только двадцать».

Первой мыслью было – бежать. Бежать к своим, на север, во что бы то ни стало, но не было сил подняться. Неизвестно, сколько бы еще пролежал я на пыльной обочине, если бы меня не подобрали двое немцев, проезжавшие мимо на телеге. В ней под усиленным конвоем везли наших генералов.

…Потом была днепропетровская тюрьма, госпиталь для военнопленных во Владимире-Волынском, где мне ампутировали полступни. Вспоминается русский врач, который делал операцию. Бывают же такие люди на свете. Звали его, кажется, Сергей Иванович. Только благодаря ему я, можно сказать, и жив остался. Меня считали доходягой – я ничего не ел, было даже какое-то отвращение к еде – первый признак конца.

«Поднимайся! – кричал он, – тебе надо ходить, двигаться, а не то помрешь». Какое там «ходить», я и пошевелиться-то боялся. Однако все обошлось, стал я поправляться. Но немцы – народ экономный, долго пофилонить не дали. Посадили в поезд и повезли в Германию.

Однажды сделали мы остановку в одном немецком городе. Была сильная бомбежка, и в наш вагон с военнопленными посадили беженцев. Ночь, темень, и вдруг я услышал пение. Это был приятный тонкий голосок – девушка напевала вальс Штрауса: «Та-рам, та-рам, та-рам-там-там»… Мне было так странно, так непривычно услышать среди всеобщего хаоса этот голос – тихий, спокойный. Я стал подпевать. Она испугалась и затихла, должно быть, не ожидала. Потом она стала петь что-то другое, тоже знакомое, кажется, мелодию из оперетты. И я снова подпевал ей. Так мы доехали до Нюрнберга.

А потом потянулись долгие дни, недели, месяцы, которые надо было выдержать. «Ничего, переживем», – говорил я себе, и эта фраза вселяла какую-то надежду. Надежду на будущее, которое обязательно должно быть хорошим, надо только дожить до него. Мысль о побеге пришлось оставить. Куда бежать-то, кругом Германия.

Немцы кормили нас не очень сытно: 300 граммов хлеба из отрубей и опилок и половник баланды с кусочками брюквы. Это на день. Некоторые растягивали «удовольствие», я же съедал все сразу и не ощущал сытости. С голодухи я часто пускался на очень рискованное предприятие: ночью полз по канаве под колючей проволокой в соседний отсек с французами. Они жили лучше нас, русских, и с охотой меняли хлеб на рубашки. «Дальше фронта – не пошлют, больше взвода – не дадут», – вспоминалась мне армейская присказка, которую любил повторять мой ординарец Елисеев. Где наша не пропадала.

А однажды мы пронесли в барак мешок с пшеницей: кто-то нашел его в куче шпал, и пленные рассовали зерно по карманам. Мы как раз решали, что с ним делать, когда вошел комендант. И застал он, надо сказать, не совсем привычную картину: посреди барака стоит полный мешок пшеницы. Осмотрел он нас пристально. А мы стоим, плечами пожимаем, дескать, не знаем, откуда он взялся.

Вся эта история кончилась совсем неожиданно: комендант приказал свезти зерно на мельницу, а муку добавлять нам в баланду. Позже я понял причину такого снисхождения. Сын его, 18-летний солдат, попал в плен под Сталинградом…

Когда вечерами мы затягивали «Вниз по матушке по Волге», я часто видел из окна красивую пожилую женщину – жену коменданта. Она выходила из своего двухэтажного дома, как раз напротив барака, и останавливалась на крыльце, облокотясь на перила. Она плакала.

…Настала весна. Весна сорок пятого. Приближалась победа. Мы чувствовали ее, и было досадно за свое бездействие. Бои шли уже где-то совсем близко… В одно прекрасное утро вместо конвоиров к нам в барак вбежали несколько американских солдат. Что тут началось: кто бросился землю целовать, кто обниматься. Наверное, это был редчайший момент в жизни каждого человека, когда вдруг сбывается все, о чем он только мог мечтать. А мечтали мы о Родине, о свободе и о родных, которых не видели уже четыре года.

27 апреля 1945-го. Благодаря этой дате у меня стало на один день рождения больше.

Помню первый ужин, который устроили для нас американцы. Какао, чай, сахар, тушенка. После баланды это покажется царским угощением. Правду сказать, мне и до войны редко приходилось так ужинать. А как приятно было надеть новенькую гимнастерку и кожаные ботинки после лагерных обносков.

В расположении американской армии провели мы около месяца, а потом доставили нас на «студебеккерах» в дивизию генерала Маргелова. Размещалась она в австрийском городе Линц, в память о котором у меня до сих пор хранится аккордеон «Hohner». Прекрасный аккордеон. Помню, после войны двести пар кружилось под его музыку. Тогда были в моде вальс и танго.

Так с аккордеоном я и отправился домой. На восток. Чехословакия или Польша – было абсолютно все равно, где мы находимся. Не возникало даже мысли, в какой город идет эшелон, пассажирский вагон или товарный. Главное – на восток, к своим.

Да. Мы были счастливы. Мы не знали, какие испытания ждут нас впереди, но «вряд ли будет хуже» – так считали те, кто прошел фронт. А вокруг царила весна, весна сорок пятого года, и жизнь казалась настолько прекрасной, что чувство это и по сей день волнует душу. А прошло уже 59 лет.

Австрия, город Линц. Весна 1945-го. Кирзовых сапог еще не выдали – пришлось сфотографироваться в американских «штиблетах», без погон и красной звезды на пилотке…

Оценить:
Читайте также
Комментарии

Реклама на сайте