В Великую Отечественную он служил фронтовым корреспондентом, приближая победу не только своими стихами, газетными статьями, книгами, но и обычным солдатским оружием. Майор Сергей Островой входил с передовыми частями в освобожденные города и села Калининской (ныне Тверской) области, был ранен под Старицей. Он автор стихов к сотням песен, которые скрашивали жизнь народа в самые тяжелые времена. Его «В путь-дорожку дальнюю», «Жди солдата», «У деревни Крюково», «Сердечная песенка», «Вы слыхали, как поют дрозды», «Песня остается с человеком», «Потолок ледяной, дверь скрипучая» и другие остаются с нами и по сей день. В зените славы к нему ежедневно приходило до 50 писем с нотами от неизвестных композиторов, сложивших песни на его стихи. Подтверждая законы сибирского долголетия, он бережно относился к своему здоровью, продолжал сочинять и до последних дней не утратил интереса к жизни. Предлагаем вашему вниманию последнее интервью мастера, немного не дожившего до своего 95-летнего юбилея, которое 6 сентября собиралась отметить литературная общественность столицы.
– Сергей Григорьевич, то, что вы родились в еще царской Сибири, как-то повлияло на вашу жизнь?
– Конечно. В Сибири особый кодекс чести. Когда я был маленьким, в нашем доме двери никогда не запирались. Воровство считалось тягчайшим из преступлений. В наших краях жили разные люди, встречались и подлецы, и воры, но их было так мало, что они на жизнь общества никак не влияли. Потом в других краях мне всегда не хватало сибирской студеной чести, студеной чистоты. В самом высоком смысле этих слов.
– Какой вам запомнилась гражданская война?
– В начале гражданской мне было семь лет, но я уже все понимал. Тогда в нашем городе, теперешнем Новосибирске, власть менялась часто: то белые придут, то красные. Помню, когда в очередной раз появились белые байкальские казаки, они были пьяные и разгульные. В тот вечер отец лег спать на полу головой к двери, чтобы, когда будут врываться, первым делом стукнули его по голове и он проснулся. Другое страшное воспоминание связано с эпидемией сыпного тифа: бесчисленные мертвые тела увязывали на санях веревками, как хворост, и вереницы таких саней тянулись за город. Для детской психики это зрелище было сильнейшим потрясением.
– Ваша семья имела возможность дать вам хорошее образование?
– Мои родители всю жизнь оставались полуграмотными. Отец служил охотоведом. Мама была домохозяйкой. В нашем доме не было ни одной книги. К моему увлечению литературой семья относилась с презрением. Читать библиотечные книжки удавалось тайком лишь по ночам при свечке. От этого к 14 годам зрение непоправимо испортилось. А вот со школьными товарищами мне повезло. У нас подобралась компания эдаких юных интеллектуалов. Я им читал свои первые стихи. Потом один друг стал режиссером, другой – скрипачом, третий – писателем.
Я писал заметки в городскую газету для детей «Юный ленинец», которую редактировал ссыльный венгр Миша Кун. Полученные там навыки помогли мне, когда в 16 лет я ушел из дома, не поладив с отцом. Почти без денег я оказался в Томске, где попросился репортером в местную газету. Дали первое задание: описать ход соцсоревнования на маслозаводе. Я тщательно собрал материал, изучив работу чуть ли не всего завода, и написал большой очерк. Потом три дня ждал публикацию. Денег на жизнь уже не было. И, наконец, вышло 4 строчки без подписи. Редактор тогда мне сказал: а теперь давай будем работать серьезно. Так я начинал.
– Вы одно время работали в железнодорожной газете «Гудок», гремевшей своими звездными авторами…
– В «Гудок» меня зачислили в 1931 году, когда его «лучшие перья»: Михаил Булгаков, Юрий Олеша, Исаак Бабель, Илья Ильф, Евгений Петров и его старший брат Валентин Катаев уже «выросли» из журналистских одежек и ушли в большую литературу.
Я как репортер тогда объездил полстраны. Писал о машинистах, сцепщиках вагонов, проводниках. Даже один раз руководил слетом стрелочников на станции Люблино. В годы индустриализации было принято устраивать «выездные редакции», когда вагон «Гудка» отцепляли где-нибудь на запасном пути близ большой стройки. Мы за неделю выпускали газету на местном материале, своими силами ее печатали и тут же распространяли. Потом нас прицепляли к попутному составу, и мы ехали дальше.
– А как вы стали песенником?
– В 1934 году мои стихи «Наливались тополи» получили 2 премии на конкурсе военно-комсомольской песни. Сразу два композитора – Николай Мясковский и Владимир Фэре – написали свои песни на один мой текст. Подобный конкурс тогда был в диковинку. И победа на нем считалась большой удачей. Жюри из лучших поэтов страны возглавлял Демьян Бедный. Я получил на руки 4 тысячи рублей премии – огромные деньги на ту пору. Сразу ушел из газеты и занялся только творчеством.
– Какие нравы царили тогда в среде столичных поэтов?
– Не могу сказать, чтобы откровенно брали за горло. Меня это как-то не коснулось. Я работал и дружил в основном с композиторами. Дунаевский, Хачатурян, Мурадели, Соловьев-Седой, Мокроусов, Блантер – все самые известные мастера того времени. Как-то Константин Симонов мне сказал, что страшно завидует поэтам, пишущим песни: «Какое счастье слышать, как люди поют твои слова. Это ни с чем не сравнимо».
А с Володей Фэре мы полгода провели в командировке на Дальнем Востоке в армии Блюхера, написав 12 песен на воинскую тематику. Легендарному командарму особенно нравилась наша «Мы советское Приморье никому не отдадим». Он с нами часто общался и, бывая в Москве, нередко звонил. После его расстрела я чудом избежал преследования.
– Вы, очевидно, были освобождены от призыва из-за плохого зрения. Как же вы попали на фронт?
– С первых дней войны поэты читали свои патриотические стихи на призывных пунктах, чтобы приободрить новобранцев. И вот однажды такое мое выступление перебил выкрик офицера: все на выход! Толпа разбежалась. Я остался один в военкоматовском дворике. И мне вдруг так стало стыдно, что я их агитирую воевать, а сам сижу в тылу. Тогда я пошел и записался в ополчение. Попал в «писательскую» роту вместе с Ефимом Зозулей, Александром Беком, Юрием Лебединским. Народ самый что ни на есть далекий от лишений и тягот воинской жизни. И когда нас 5 июля отправили походным маршем из Москвы под Вязьму, мы едва дошли в казенных, натиравших кровавые мозоли ботинках.
Под Вязьмой тогда ожидалось наступление немецких танков. А у нас из вооружения была только одна винтовка на десятерых. Предполагалось, что оружие мы должны были добыть в бою. Комиссар нам вполне серьезно посоветовал: «Как пойдем в первый раз в атаку, гремите котелками и «ура» кричите погромче». Чудное и страшное было время!
– И какое свое первое оружие вы добыли в бою?
– В нашей жизни многое решает случай. Накануне боя меня и еще пятерых литераторов отозвали в Москву согласно только что изданному постановлению Политуправления об организации армейских газет с учреждением в них должности «писатель в газете». Литераторы оказались востребованы по их прямой специальности. А в том страшном бою, отбивая танковые атаки немцев, вся наша рота полегла… «Под низким небом – белая опушка. / Здесь тишина. Здесь мой товарищ спит. / Мертво вокруг. И взорванная пушка / Над ним, как вечный памятник, стоит». Эти строки написаны в те дни.
Для меня началась другая жизнь. Я попал в газету «На врага» 31-й армии. К литераторам на фронте было противоречивое отношение. Куда бы ни приехал, всюду чужак среди сдружившихся и притершихся друг к другу людей. Однако я не обижался – у каждого своя работа, приближающая победу. «Солдаты ходят налегке: / Патроны, нож, да корка хлеба, / Да автомат зажат в руке, / Да переменчивое небо!» (это уже 43-й год). Не раз приходилось бывать под пулями. А мне, кроме старенького нагана, ничего не полагалось из оружия.
– Вы как-то сказали, что в начале испытывали влияние Багрицкого и Пастернака…
– Помню, как-то в один из моих приездов с фронта встретил Бориса Леонидовича на улице. «А мы вас в Чистополе похоронили, – всплеснул руками Пастернак. – Прошел слух, что Островому в атаке голову оторвало, а он еще бежал и махал руками. Ну удивил!»
Эдуард Багрицкий в 1933 году, незадолго до своей смерти, пытался посодействовать публикации моих стихов в журнале «Новый мир», но член редколлегии Леонид Леонов их «зарубил». А с сыном Багрицкого Севой мы дружили.
– Вы автор многих сказок. Тяготение к этому жанру – это попытка уйти от неприглядной действительности?
– Нет. С действительностью я дружен. Никогда не приукрашал ее. За исключением стихов к «красным дням календаря». Тогда всем пишущим надлежало «барабанить» бодрые тексты. Но я старался писать человечные стихи, чтобы брали за душу, согревали людей. И цели своей достигал. Так, на мою поэму «Мать», напечатанную в «Правде», пришло около 10 тысяч писем-откликов. Отвечал читателям газетной статьей.
Сейчас подобного интереса к поэтам нет. Книги не выходят. И это кого ни возьми. Слышал, даже Евтушенко издал книгу за свой счет. При его-то популярности! Четыре года назад ради моего юбилея друг Сергей Михалков настоял, чтобы издательство «Советский писатель» выпустило книгу моих новых стихов. Тираж вот такусенький. Но хоть так. А то все же идет в стол.
– Литературоведы отмечали неизменное «душевное здоровье» вашей поэзии. Довольно редкое явление среди поэтов. Вас никогда не тянуло подекаденствовать?
– У меня и до сих пор сохранилось душевное здоровье, потому что всегда писал честно и никому не завидовал. Я понимал, то, что я умею, не умеют другие, а то, что умеют другие, не умею я. И тут хоть умри. Эта мысль всегда приносила спокойствие. А если ты внутренне спокоен, то многое получается. И я упорно работал. К примеру, мой трехтомник, вышедший в 1985 году, насчитывает более 30 тысяч строк. У меня просто не было времени на декаденство.
А физическое здоровье мне всегда давал спорт. Я исходил на лыжах все Подмосковье.
– Ваши собственные песни как-то на вашу жизнь влияли?
– Когда мы уходили на фронт, наш ротный запевала затянул: «Подари мне, со-о-кол, на прощанье саблю…» Мы все бодро подхватили дальше: «Вместе с острой саблей пику подари». И только уже порядочно прошагав, я осознал, что пою-то собственную песню, которую написал еще в 36 году с Матвеем Блантером. Сразу нахлынули воспоминания, к горлу подступил комок, и вся моя довоенная жизнь показалась какой-то далекой, отстраненной, как будто прожитой кем-то другим… Где теперь те сабли и те пики? В новой войне они уже были бессильны против танковой брони и шквального артиллерийского огня.
А в другой раз мы ехали с женой поездом на юг, и спозаранку по внутреннему радио какой-то идиот на полную громкость включил мою «Песня остается с человеком». И повторял это несколько раз подряд. Я тогда поносил на чем свет стоит и своего неведомого поклонника, и саму песню.
– Какие взаимоотношения были у поэтов с исполнителями?
– С ними в основном работали композиторы. Мой голос был совещательным. Так, Аркаша Островский нашел малоизвестного тогда Иосифа Кобзона, и тот «крестил» нашу «Через годы, через расстояния». Так же было и с Геной Беловым, спевшим «Вы слыхали, как поют дрозды». Но я был против, чтобы песню «У деревни Крюково» Марк Фрадкин доверил ансамблю «Самоцветы». А композитор все же настоял на своем. И оказался прав. Никто лучше них ее не спел.
– Но хоть какие-то положительные эмоции, связанные с профессией, у вас сегодня возникают?
– Время от времени мне звонят те наши исполнители, в чьих репертуарах еще остались мои песни, и рассказывают, как их принимает публика. К примеру, ребята из команды Игоря Крутого вернулись из турне по Америке, где давали концерт русской советской песни. Рассказывали, что, когда на концертах со сцены звучали слова: «Через годы, через расстояния, / На любой дороге, в стороне любой / Песне ты не скажешь: до свидания! / Песня не прощается с тобой», то зал в едином порыве вставал и стоя слушал. Вот такие моменты согревают сердце…
Комментарии