search
main
0

Спасибо за лицемерие. или «Детям до 18…»

Впрочем, для учителя на вопрос этой рубрики можно ответить так: не читали – и не нужно. Речь о последней книге модного писателя Алексея Иванова «Блуда и МУДО». На суперобложке издания есть честное предупреждение: роман не рекомендуется читать тем, кто не достиг 18 лет. Хотя бы потому, что его герои изъясняются исключительно нецензурной лексикой. «Это уже не мат, – поясняет сам писатель. – Это речь. Люди не матерятся – они матом говорят про что угодно». А вот речь самого писателя, хлесткая и сочная: о волнении художника Моржова сказано, что он «высоковольтно вибрировал». О педсовете – «Шум голосов заполнил помещение, словно зал зарос звуковым кустарником». О бревенчатых домах – «Окошки повязаны узорчатыми платочками наличников». О сутенере – «Сергач прокис от смеха». О природе – «Просторное небо с двумя облаками, слегка пожелтевшими от солнца, как от старости». Или – «Небо отражалось в пруду сплошным синим изумлением».

Собственно, стиль – это все, что роднит автора с привычной для нас изящной словесностью. Все остальное – по ведомству так называемой, жесткой прозы, или попросту «чернухи», подчеркнуто бездуховной: «Моржов сознательно держал себя на бездуховной стороне вещей, потому что на их духовной стороне он всегда и во всем оказывался виноват». «Исходя из нажитого опыта, Моржов считал, что жизненные цели должны быть мелкими, близкими и грязными» и всерьез воевал с Призраком Великой Цели, считая служение ему чем-то вроде алкоголизма.

Ясно, что речь идет о постсоветской системе координат, о перевернутой реальности разрухи в окружающем мире и в сознании людей, но симптоматично, что автор, сам бывший учитель, выбрал местом действия Дом пионеров, ныне именуемый МУДО – муниципальное учреждение дополнительного образования.

В модернистском контексте романа весьма своеобразно звучат рассуждения о подушевом финансировании, оптимизации, инновациях, модернизации и прочей школьной реформе. «Эти страшные слова породили опасливый гул». И это при том, что трудные подростки именуются всеми не иначе как «упыри», а главной заботой педагогов становится, как переспать друг с другом…

Моржов парадоксально является в этом мире носителем созидательного, собирательного начала, строящим по ходу дела собственную философию, на свой лад гуманную: «нельзя подозревать в человеке дурное, если человек вам пока не мешает… В конце концов, это даже невыгодно! Выгодно думать, что ближний прекрасен, и можно экономить средства на охране от ближнего». Он строит себе пьедестал из антиценностей: в его основе не просто эгоизм, а «героический», наглость ценится выше равнодушия, но тем не менее суть не сводится к прагматизму: «Если человек или общество прагматично остаются в рамках утилитарного – то это не человек и не общество. Смысл существования – в роскоши… Искусство, религия, фундаментальная наука, туризм, филателия, макияж, цветы, кошки и внебрачные связи – это все роскошь, ради которой и стоит упахиваться. По-настоящему ценно только то, что выше утилитарного, что выше себестоимости. Мы есть не то, что мы едим, а то, чего мы не сможем сожрать». И в этом смысле Моржов – романтический герой, который вынужден «жить в сатире, а душа жаждет эпоса». Впрочем, в романе даже обычные продавцы «не сумки продавали – они учили жить».

Имитация смыслоискания в теории приводит к множеству умозрительных построений, а практика Моржова – сплошной секс, под который все эти умозаключения подстроены. К примеру, девальвация слов названа героем Кризисом Вербальности. «КВ – это одиночество, когда всегда сам напротив себя. А жажда секса для Моржова была просто жаждой подлинного общения».

Он убежден, что правдива женщина только в постели, а он ищет всюду подлинность. Своеобразный гарем поименован у него новым типом общности – фамильоном, создать который не всякому по силам. «- А почему бы, Щекандер, тебе самому тоже не построить свой фамильон? – спросил Моржов. – Дружили бы фамильонами, в гости бы ходили, обменивались женщинами…

– Я не могу, – вздохнул Щекин. – Я не герой.

– А я – герой?

– А ты герой.»

Собственно тут сердцевина романа: поиск новых форм общности, единения людей. Пусть самых вульгарных. «Мафия, контора, семья – это побочные смыслы фамильона…» И тут Моржов сравним с… Ельциным, к примеру, просто у них разный «ресурс».

Действо развивается, так сказать, на педагогическом материале: в загородном лагере, заново открытом ради неких мифических американцев, приславших заявку по интернету в ответ на устаревшую рекламу. Педагоги МУДО спешно собирают детей, но их число мизерно, потому для отчетности Моржов, как Чичиков, собирает по школам сертификаты, используя своих былых возлюбленных, при этом разворачивается панорама его многочисленных романов. Апофеоз его бурной деятельности – имитация активной жизни лагеря для приехавшей комиссии, ради которой Моржов поставил целый спектакль, заявив в итоге: «Всем спасибо за лицемерие».

Этим он выиграл поединок с Манжетовым, начальником районного Департамента образования – их гротескное противостояние намечено уже на первых страницах: «- Во главе угла должно стоять сбережение поколения!.. – античным трибуном гремел Манжетов.

Моржов встал на четвереньки и пополз к выходу из зала».

Роман выдержан в лучших традициях отечественной сатиры, но с претензией на некую новую картину мира, для обозначения которой автор вводит множество безжизненных определений-аббревиатур типа КВ, ПВЦ (призрак великой цели) и прочее. Но главный источник тепла в этой картине все тот же неиссякаемый секс, коим у автора пропитано все мироздание: за окошком «в ритме неспешного акта кивали зеленые ветви»… О бывшей жене Моржова сказано: «Моржова восхищало ее тело. Он и женился-то на теле, пренебрегая чириканьем души где-то сверху».

Более того, секс сакрализован и представлен как некое священнодействие – на грани кощунства: «Лицо Милены наконец дрогнуло, ослабло и обрело такое выражение, с каким ждут обряда – выражение веры и готовности. Моржов знал, что у женщины лица красивей, чем сейчас, увидеть невозможно, и это было как начало литургии.

…Милена лежала навзничь, как жертва на алтаре, и т.п. вплоть до раздвинутых ног, как «раскрытая книга на аналое»…

Когда «слово уже не транслирует ценности», когда секс стал мерилом подлинности общения, роль Моржова приобретает прямо-таки величие, в том числе в глазах постоянного собеседника Щекина, которому Моржов передал одну из своих пассий: «Где-то и как-то Моржов тоже брал Сонечку». Щекин уже не обижался, не ревновал. Моржов теперь казался каким-то удивительным посредником между людьми, а потому, как доктору, ему прощалось. О сеансе ночной хирургии на подвесном мосту (речь о «совращении» Сонечки Моржовым. – О.М.) Щекин не догадывался, но был убежден, что Моржов все сделал правильно. По-свински, конечно, но правильно. И пациент выздоровел. Так же бесстыже Моржов пристал к Розке, когда вез ее на велосипеде, но в результате оголодавшая девка оказалась накормленной. Так же бесстыже, задрав ее ноги к небу, Моржов и Милену обратил в веру, а потом спасение стало ее собственным делом, а не вопросом нейро-лингвистического программирования».

Подчеркнутая бесстыжесть Моржова соседствует с теплой человечностью, жалостью к своим избранницам, будь то завуч школы или шлюшка Аленушка, за гибель которой он отомстил в финале романа.

Но главное – Моржов и Щекин носители некоей примитивной, но все же морали и идеологии, которую они с охотой проповедуют перед малолетними «упырями», называя их «паца» и разъясняя, что настоящий человек – это тот, кто живет правильно и в несправедливой жизни. «Хотя все, что я говорю, вам по фиг. – Не по фиг нам! – возмущенно загалдели упыри». У Моржова прорывается неожиданное для него признание: «Уличные паца, уличные паца… Это были распущенные, невоспитанные, грубые, даже глуповатые, но очень хорошие дети».

И это при том, что педагогическая реальность писана в романе особо темными красками: «Моржов заметил, что с упырями Щекин сразу упрощался – начинал чавкать и чесаться, лазал пальцами в еду, облизывал руки. Видимо, это была его методика демократизации». Не менее хлестко высмеяна традиция вечерних обсуждений дня: «- Тихо, тихо!.. – беспомощно успокаивала упырей Милена, тревожась за целостность своей технологии. – Мы ведь должны не просто так оскорблять друг друга, а должны выяснить, что в нас мешает нам быть успешными!..» Упыри отвечают ей на своей блатной лексике – а «ее педтехнология сыпалась и сыпалась».

Роман вообще являет собой редкий случай едкой педагогической сатиры; к примеру, назло всем реформам «МУДО, подобно битой посуде, живущей два века, продолжило свое безуспешное процветание под бодрым руководством Шкиляевой, неувядающей хризантемы народного образования».

На фоне всего этого социального лицемерия Моржов и впрямь предстает неким нездешним правдоискателем, таинственно исчезающим в конце романа подобно инопланетянину, вернувшемуся на свой Орион. Щекин, тоскуя по нему, мечтает о снегоходе, чтобы начертать его колеями на снегу гигантский иероглиф, видный из космоса: «Ты ни перед кем не виноват. Никто не виноват перед тобою. Но без тебя плохо. Просто найдись». Так злободневная сатира приобрела космически-эпический финал.

Оценить:
Читайте также
Комментарии

Реклама на сайте