Мое поколение, поколение школьников 30-х годов, училось жить по книгам. Пожалуй, как никакое другое поколение, мы верили в магическую силу книги. Поэтому-то нас и нарекли “книжными мальчиками”. Мы были прилежными учениками, но нам и в голову не приходило, что художественная литература, я имею в виду прежде всего русскую классику, лучше всего читается и усваивается опытом собственной жизни. Поэтому уже в зрелом возрасте я стал перечитывать ту литературу, которую когда-то мы “проходили” в школе. И я не просто перечитывал, а по ходу чтения вел мысленный разговор с авторами. Разговор этот в течение многих лет я записывал в тетради с пометкой “Диалоги”.
…В своем последнем письме с Пречистенки – оно было помечено 23 мая 1837 года – Денис Давыдов, тоже, как и я, житель Хамовников, писал своему другу Петру Вяземскому: “Что мне про Москву тебе сказать? Она все та же, я не тот…”
Когда я вернулся с Великой Отечественной, Хамовники были все теми же Хамовниками, правда, не такими многолюдными и не такими оживленными, какими они были в 30-е годы, а я уже был другим: другим меня сделала война.
Я встретил войну в возбужденно-радостном настроении
ТОЛСТОЙ: “Началась кампания, полк был двинут в Польшу, выдавалось двойное жалованье, прибыли новые офицеры, новые лошади; и, главное, распространилось то возбужденно-великое настроение, которое сопутствует началу войны…”
В самые первые дни войны, особенно 22 июня 1941 года, судя по всему, я был не одинок в своем возбужденно-великом настроении.
Стоя под репродуктором, прикрепленным на деревянном столбе, я слушал выступление Молотова на станции Апрелевка: в деревне Малые Горки, где мои родители снимали дачу, радио не было.
Ярко светило солнце. В чистом голубом небе летали истребители – сталинские соколы. И когда Молотов дошел до слов: “Не первый раз нашему народу приходится иметь дело с нападавшим зазнавшимся врагом. В свое время на поход Наполеона в Россию наш народ ответил Отечественной войной…”, – мое сердце радостно забилось. “Наконец-то, – подумалось, – и на наши годы выпало великое событие, которое, вместе с нами, с нашим поколением, войдет в историю, как вошли в нее Ледовое побоище, Куликовская битва, Бородинское сражение…”
Тогда, 22 июня 1941 года, я не думал о том, что война будет долгой и крови в ней прольется много.
Ехали по Арбату красноармейцы
ТОЛСТОЙ: “О, как ужасен страх и как позорно я отдался ему! А они… они все время до конца были тверды, спокойны…” – подумал он. Они в понятии Пьера были солдаты, те, которые были на батарее, и те, которые кормили его, и те, которые молились на икону. Они – эти странные, неведомые ему доселе люди, они ясно и резко отделялись в его мыслях от всех других людей.
“Солдатом быть, просто солдатом! – думал Пьер, засыпая. – Войти в эту общую жизнь всем существом, проникнуться тем, что делает их такими. Но как скинуть с себя все лишнее?..”
“Война есть наитруднейшее подчинение свободы человека законам Бога, – говорил голос. – Простота есть покорность Богу; от него не уйдешь. И они просты. Они не говорят, но делают. Сказанное слово серебряное, а не сказанное – золотое. Ничем не может владеть человек, пока он боится смерти. А кто не боится ее, тому принадлежит все”.
Конец июня 1941 года. По Арбату в сторону Киевского вокзала едет колонна грузовиков с красноармейцами, одетыми в новое обмундирование. Поскольку они не так уж молоды, догадываюсь: призваны из запаса, стало быть, уже обученные. Через два-три дня они вступят в бой.
Лица их спокойны, сосредоточенны. И меня это больше всего удивляет: ведь они едут навстречу смерти…
Пешеходы остановились, замерли, с удивлением смотрят на красноармейцев. Наверное, многие из них, как и я, думают: “Вчера они, красноармейцы, были такими же, как и мы. А сегодня они… другие”.
Пройдет какое-то время, и я стану красноармейцем, а потом – фронтовиком. Из одного состояния я перейду в другое, а из другого – в третье, а тайна перехода из одного состояния в другое для меня так и останется тайной. Я слишком страшился его, а он, вопреки ожиданиям, прошел незамеченным.
Жить в тыловой Москве было совестно
ТОЛСТОЙ: “Можешь себе представить, перед самым выпуском мы пошли втроем курить… Каналья сторож увидел и побежал сказать дежурному офицеру. Тот стал мне выговаривать неприятности, я не спустил… Вот из-за этого поставили неполные баллы в поведении… Выпустили в армию. Потом обещали перевести в гвардию, да уж я не хотел и просился на войну…
Право, я тебе без шуток говорю, все мне так гадко стало, что я желал поскорей в Севастополь. Да, впрочем, ведь ежели здесь счастливо пойдет, так можно скорее выиграть, чем в гвардии: там в десять лет в полковники, а здесь Тотлебен так в два года из подполковника в генералы. Ну, а убьют, – так что же делать.
А главное, знаешь ли что, брат… все это пустяки, главное, я затем просился, что все-таки как-то совестно жить в Петербурге, когда тут умирают за отечество…”
Мой возраст был призывным. Однако с призывом в армию военкомат не торопился по причине моего неважного здоровья: военные медики в первые недели и месяцы войны были слишком строги, и я медицинской комиссией военкомата был признан годным лишь к нестроевой службе, а в нестроевиках фронт пока не нуждался. В июле 1941 года попробовал записаться в коммунистическо-комсомольский батальон Фрунзенского района – так до войны назывался теперешний Хамовнический район, – не получилось: добровольцев было больше чем достаточно, поэтому отбирали людей с крепким здоровьем и, как правило, обученных, то есть уже служивших в армии.
Моя жизнь в тыловой Москве была морально невыносима, особенно тогда, когда столица стала прифронтовым городом и находилась на осадном положении, несмотря на то, что я все-таки что-то делал: работал на авиационном заводе, помогал в колхозе убирать урожай, разгружал дрова, уголь, ночами во время налетов немецкой авиации дежурил на крыше и чердаке, гасил “зажигалки”, рыл противотанковые рвы в Кунцево, на всеобуче овладел специальностью военного шофера… И при всем этом учился в школе – экстерном заканчивал 10-й класс.
В конце декабря 1941 года в 29-й школе, находившейся на Смоленском бульваре, были собраны ученики десятых классов всех школ Фрунзенского района. Все предметы были разбиты на три цикла. На сдвоенных уроках только объяснялась тема, никаких вызовов к доске не было. После изучения каждой темы сдавался зачет. Цикл заканчивался выпускными экзаменами по предметам цикла. В мае я получил аттестат зрелости.
…Если что и оставалось в моей жизни от прежней, довоенной, то оно не доставляло мне истинной радости – ни свидания с любимой девушкой Машей, ни кино, ни театр, ни книги… Даже порою, наоборот, усиливало мою подавленность: “Вот ты каким скверным человеком оказался… Там – твои друзья, твои одногодки защищают Родину, умирают за нее, а ты, жалкий трус, здесь…” И не оправдывает меня заключение медицинской комиссии: не такое уж плохое мое здоровье…
Сижу с Машей в кинотеатре “Художественный”. Любимая девушка прислонилась ко мне… Идет очередной киносборник “Мастера искусств – фронту”. Выступают Ойстрах, Шульженко, Русланова… Но вот Аксенов, в упор глядя с экрана на меня, читает стихотворение Константина Симонова:
Если ты не хочешь отдать
Ту, с которой вдвоем ходил,
Ту, что долго поцеловать
Ты не смел, – так ее любил, –
Чтоб фашисты ее живьем
Взяли силой, зажав в углу,
И распяли ее втроем,
Обнаженную, на полу;
Чтоб досталась трем этим псам
В стонах, в ненависти, в крови,
Все, что свято берег ты сам
Всею силою мужской любви…
…………………..
Так убей же хоть одного!
Так убей же его скорей!
Сколько раз увидишь его,
Столько раз его и убей!
…После нескольких медицинских комиссий я был признан годным к строевой службе.
Приобретения
и потери
Гоголь: “Старому Тарасу не по душе была такая праздная жизнь – настоящего дела хотел он… Наконец в один день пришел к кошевому и сказал ему прямо:
– Что, кошевой, пора бы погулять запорожцам?
– Негде погулять, – отвечал кошевой.
– Как негде? Можно пойти на Турещину или на Татарву.
– Не можно ни в Турещину, ни в Татарву, – отвечал кошевой.
– Как не можно?
– Так. Мы обещали султану мир.
– Да ведь он бусурман: и бог, и Святое писание велят бить бусурманов.
– Не имеем права. Если б не клялись еще нашею верою, то, может быть, и можно было бы; а теперь нет, не можно.
– Как не можно? Как же ты говоришь: не имеем права? Но у меня два сына, оба молодые люди. Еще ни разу ни тот, ни другой не были на войне, а ты говоришь – не имеем права, а ты говоришь – не нужно идти запорожцам”.
На войне ускоренными темпами отрабатывался, шлифовался “человеческий материал”, правда, не всегда в лучшую сторону. О положительных фронтовых прибавках к “человеческому материалу” много говорилось и писалось после войны, гораздо реже – об отрицательных. И создавалось обманчивое впечатление, что война лишь улучшает человека. Говоря “война”, я имею в виду не вообще войну, а Великую Отечественную, то есть войну священную для нашего народа.
Был в нашей бригаде лейтенант. Командир роты. Бывший колхозный конюх. Четыре класса образования. Но поскольку он хорошо знал лошадей и любил их, то при призыве еще до войны на действительную службу был направлен в кавалерию. В войну, пройдя краткосрочные курсы младших командиров, дослужился до лейтенанта, а когда его кавалерийская часть была расформирована и он был направлен в наш 8-й механизированный корпус, то ему сначала дали взвод, а потом доверили роту… Так вот этот лейтенант в 1946 году подпал под самую первую демобилизацию офицерского состава: был приказ в первую очередь увольнять в запас офицеров с образованием ниже семи классов.
Лейтенант чуть ли не плакал: “Как я теперь появлюсь в родной деревне рядовым колхозником?.. Ведь я командовал ротой”.
Ничего предосудительного в прошлой профессии у него не было, чтобы стыдиться ее: добросовестно работал конюхом, на эту должность привела его любовь к лошадям… И откуда он взял, что раз в войну командовал людьми, то может командовать ими и в мирное время?
Лучше недооценить себя,
чем переоценить
ТОЛСТОЙ: “Господи! Неужели я трус, подлый, гадкий, ничтожный трус? Неужели за отечество, за царя, за которого я с наслаждением мечтал умереть так недавно, я не могу умереть честно? Нет! Я несчастное, жалкое создание!”
Да, я не только подстегивал себя, когда, как пастух, гнал себя на войну, но и поругивал: “Ты – трус, ты – недотепа, у тебя все не так, как у других…” Только после войны выяснилось: я о себе был худшего мнения, чем казался моим фронтовым друзьям со стороны. И когда они рассказывали мне, каким я был, как я вел себя в бою, я удивлялся: “Неужели я такой был”.
Человек не может быть объективным по отношению к самому себе. Он либо недооценивает, либо переоценивает себя. Опыт войны показал: лучше недооценивать, поскольку это позволяет, ведя борьбу с самим собою – с плохими сторонами своего характера, со своими дурными привычками, – стремиться быть лучше.
Отстоять в себе человека
ТОЛСТОЙ: “Различные образцы смерти смутно носились в его воображении. Вся его молодая впечатлительная душа сжалась и ныла под влиянием сознания одиночества и всеобщего равнодушия к его участи в то время, как он в опасности. “Убьют, буду мучиться, страдать, – и никто не заплачет!” И все это вместо исполненной энергии и сочувствия жизни героя, о которой он мечтал так славно…
“Один, один! всем все равно, есть ли я, или нет меня на свете”, – подумал с ужасом бедный мальчик, и ему без шуток захотелось плакать”.
Сознание полного одиночества было, когда я, находясь на самой границе жизни со смертью, темной ночью сидел в окопе, погруженный, как в бездну, в зловещую тишину. Я не чувствовал соседей ни слева, ни справа. Молчали наши, молчали немцы. Правда, изредка они пускали осветительные ракеты, которые на минуту-другую мертвым светом освещали мертвое снежное поле, тем самым обостряя чувство одиночества, чувство заброшенности, словно все забыли обо мне. И тогда я начинал стрелять из винтовки в темноту, надеясь, что немцы ответят мне тем же. Но они молчали…
Тот, кто думает, что передний край был многолюдным, ошибается. Многолюдными были близкие тылы переднего края со своими различными службами, обслуживавшими передний край, со штабами, с дальнобойной артиллерией, с зенитными батареями, с “катюшами”, с политотделами, медсанбатами, кухнями, складами и т.д.
Испытывал я и жалость к себе, но не оттого, что я такой заброшенный и несчастный: жалость к себе возникала, когда я чувствовал, что могу превратиться в полуживотное, по солдатскому определению, в доходягу, – пью воду из лужи, ем сырьем полусгнившие овощи, поскольку лень поискать колодец, разжечь костер, чтобы на огне приготовить неприхотливую еду, не умываюсь, не раздеваюсь и не разуваюсь, а заваливаюсь спать в том, что есть на мне… На войне побеждал тот, кто сумел отстоять в себе человека. Замечу: отстоять в себе человека в бою было проще, чем во фронтовом быту.
…Когда мне говорят: “Ну что ты сравниваешь себя с толстовским героем, Володей Козельцовым, ведь вы были на разных войнах”, – то я отвечаю: “Войны меняются, они действительно были разными, а чувства человека на войне не меняются, они все те же”.
Николай ФИЛИН,
журналист
Москва
Окончание следует
Комментарии