Чтобы попасть на эту выставку, надо пройти особняк Румянцева насквозь, миновав залы, посвященные блокаде. Но пока их минуешь, черно-белые фотографии успевают войти в сознание. Призраком горькой беды и небесного духа.
Поднявшись еще на этаж, словно над блокадой, оказываешься в пространстве выставки «Непарадный Ленинград». Государственный музей истории Санкт-Петербурга подготавливал ее шесть лет, чтобы показать на выезде – в Казани, Челябинске, Екатеринбурге. Ведь пейзажная коллекция ленинградской школы 30-40‑х годов одна из лучших в городе. Многие живописные полотна были отреставрированы и экспонировались впервые. Автором идеи стала Вера Евгеньевна Ловягина, тогдашний (сейчас она работает в Музее Академии художеств) хранитель фонда советской живописи и графики ГМИ СПб. Однако, когда живописная ода вернулась на брега Невы, стало ясно, что не показать ее здесь нельзя.
Непарадный Ленинград – это та самая сердцевина, без которой не осознать, откуда взялась культура, победившая нежить.
Строки из блокадных стихов Геннадия Гора звучали у меня в голове рефреном, пока я бродила по «Непарадному Ленинграду», точно по кругам памяти.
«Солнце простое скакало украдкой…», «Мне липы машут девичьей рукой, мне реки говорят, что я другой…», «Кошачье жаркое, и гости сидят за тем же столом. На хлеб я гляжу, кости считаю и жду, когда гости уйдут…».
Когда читаешь блокадные строки Гора, слезы заледеневают, не успев навернуться. Такое ощущение, что стихи выплеснуты не сознанием, а подкоркой. В них жуткая правда, психофизика нашего города и биохимия блокады.
Написано это было не для печати и сорок лет пролежало у автора в столе, а потом еще лет двадцать находилось в безвестности. А жил этот автор тогда же, когда и художники, создавшие панораму жизни Ленинграда в 30-40‑е годы. Они современники. Они единомышленники.
Сто работ и 22 автора, каждый из которых раскрыл свою грань, свой лик, свой вечный день. И ни одной простой биографии. Столько таланта и столько беды… Преддверие подвига, восхождение, точно в фильме у Ларисы Шепитько, и эпикриз середины века.
Это покажется странным, но, судя по импрессионизму пейзажей, жизнь тогда не была лишь черно-белой. Перенося в графику живописные приемы, экспериментируя в разных техниках, мастера создали новую традицию в изображении города.
Когда в 1934‑м знаменитый француз Альбер Марке приехал в довоенный Ленинград, его удивили не только работы наших художников, но и то, что многие говорили с ним по-французски. А живопись радовала свободой – в цвете, в манере, в жанрах. Марке отметил и Тырсу, и Лапшина, и Емельянова, который был моложе многих.
Емельянова звали Николай Дмитриевич. Он приехал из Тюмени и поселился на Васильевском острове. Служил на лакокрасочной фабрике, дабы было на что жить. Учился во ВХУТЕМАСе у Карева. Писал маслом и акварелью. Каналы, дома, сохранившие дыхание гениев, пригороды, несущие в себе особое солнце культуры.
«Окраина» Николая Емельянова трогательна в своей открытости и простоте и вместе с тем созвучна яркой поэтике и Марке, и Ван Гога. Его цветовые пятна воссоздают лето и счастье как символ «до войны».
О мирном бытии «поют» в полный голос красочные «Яхты на островах» Израиля Лизака, «Баржи на Неве» в розовом свете утра Александра Ведерникова, зелено-золотая, в красных отблесках зари «Мойка у Фонарного переулка» Николая Тырсы, изящный круг «Сенной площади» Николая Лапшина и «Прощай, Новая деревня» Якова Шура… Многих запечатленных ими уголков нет уже теперь на свете. Их вытеснила новая реальность. Маленькие деревянные «игрушечные» домики канули в вечность. Впрочем, как и художники, сохранившие их на своих полотнах.
График, член творческого объединения «Боевой карандаш» Иосиф Ец в самом начале войны был призван на службу в Военно-морской флот. В сентябре 1941‑го пропал без вести во время боев под Ленинградом.
Владимир Гринберг, живописец, график, скульптор, акварелист, иллюстратор, учился и у Кардовского, и у Добужинского, и у Лансере. Его работы экспонировались на выставках в Нью-Йорке, Токио, Париже… Гринберг умер в блокадном Ленинграде в январе 1942‑го. Николай Лапшин – тоже в 1942‑м, только в феврале. Петр Львов, график, живописец, профессор живописи – в 1944‑м, в эвакуации в городе Молотове (теперь это Пермь), а Николай Тырса, бывший художественный редактор журнала «Еж», скончался от дистрофии в Вологде, куда был эвакуирован в январе сорок второго.
Алексей Петрович Почтенный, который в Первую мировую войну за храбрость был награжден Георгиевскими крестами четырех степеней (полный георгиевский кавалер!), Вторую мировую пережить не сумел. В начале февраля 1942‑го он, будучи тяжелобольным, был эвакуирован. И уже по дороге на Большую землю ушел в вечность. Он принадлежал легендарному теперь Кругу художников. А учился там же и тогда же, что и Николай Емельянов, – у Карева во ВХУТЕМАСе.
Их жизнь проистекала в одном культурном кольце. Их много, таких колец, на вековом древе нашего города. Именно она, культура, рождающая творчество и сподвижничество, питала ленинградцев во время нечеловеческих испытаний.
Но вернемся к Николаю Емельянову. Он дружил с Русаковым, Пакулиным и, понятно, тоже стал членом круга. Пакулин являлся ядром этого сообщества.
Стоя у полотен Емельянова, я представляла себе крепкого улыбчивого человека, а потом взглянула на годы жизни и вздрогнула: 1903-1938. Всего 35 лет было ему отпущено… Потом нашла его на общей фотографии, которая была сделана, когда приезжал Марке. Ничего общего с нарисованным мной образом. Бледный, вытянутый в длину, высоколобый, книжно-задумчивый. Недаром в родной Тюмени он заведовал библиотекой.
У нас в стране любили общие фотографии, так было заведено. С личными дело обстояло куда хуже. Особенно если личность отличалась даром наособицу. Вездесущий Интернет помог мне отыскать в Радищевском музее портрет Емельянова, созданный Александром Русаковым. Передо мной словно восстал из небытия несгибаемый интеллигент, похожий на Паганеля Жюля Верна.
Николая Емельянова арестовывали трижды. И в конце концов расстреляли. Василия Павловича Калужнина (между прочим, ученика Леонида Пастернака) в 1937‑м назвали формалистом и исключили из союза. А это означало задвинутость, отринутость, крест на общественно-художественной жизни, полное отсутствие средств. Такая же судьба ожидала и Вячеслава Владимировича Пакулина лет десять спустя.
На выставке есть невероятная работа Калужнина. Блокадный город сквозь синюю хрустальную изморозь. Он точно застыл в памяти навеки, но пробиться в ледяное адское совершенство невозможно. Все равно что сложить слово «вечность» застывающими пальцами в царстве Снежной королевы. Невский проспект нереально красив, он словно опрокинут в страшную сказку, где сугробы и безмолвие, застывший трамвай и парящее Адмиралтейство – оно вроде бы рядом, но как всякий зримый образ тоже истаивает в горячечном сне. А самое непостижимое, что при взгляде на это непарадное полотно сразу ясно: город жив. Сломить его нельзя, войти в него нельзя, как нельзя войти в эту картину. Ее можно лишь вдохнуть в душу.
Абсолютно непонятно, как это сделано. Тем более что у лишенного средств художника из всех красок имелась только темпера. И написан холст в 1957‑м, когда про блокаду намертво велели забыть. Художник пробился к ней сквозь надолбы памяти.
В блокаду он преподавал в среднем художественном училище. Как буднично это сейчас звучит: «в блокаду преподавал». Но чего стоило тогда преподавать в голодной вандальской осаде…
Калужнин участвовал в эвакуации эрмитажных картин. И он все это сумел сохранить для истории. В его работах звучат рифмы Серебряного века. (Я видела их и на других выставках. Лет десять назад эти шедевры показали нам в Фонтанном доме.) Его эрмитажницы, бережно касаясь снятых со стен полотен, напоминают итальянских мадонн. Горестный поворот головы, напряженная узкая ладонь, опущенные глаза. И вместе с тем такая нежность, такой свет… Это хранительницы в высочайшем смысле слова. А везде темные тени и темные окна. Черный, словно сам за себя говорящий угольный штрих. «Бумага, уголь. 1941 год».
А рядом экспонировалась тогда его «Дворцовая площадь времен блокады». Я знаю много военных фотографий, очень хороших, на которых запечатлено то же самое место. Полукруг арки, колонны Главного штаба, сбоку угадывается Александрийский столп. Но нигде, ни на одной фотографии эта площадь не была так разворошена бедой цвета темперы, охристо-кирпично-синей, и не представала такой прекрасной и такой непобедимой, с вечной колесницей юной Ники…
Вячеслав Владимирович Пакулин из той же когорты стоиков, он являл собой живую легенду. За два с половиной года блокады создал несколько десятков полотен. И каких!
Знаменитый кинодокументалист Ефим Учитель снял его в своей эпопее 1942 года «Ленинград в борьбе». А военный фотокорреспондент Николай Хандогин тогда же запечатлел, как Пакулин писал Невский проспект. Тот самый, что поместили сейчас на выставку в Румянцевском особняке. Этот вид с классическим голубым домом Энгельгардта и домом Зингера в стиле модерн я наблюдаю теперь каждый день из окна. Я живу здесь, на Невском проспекте, напротив этой самой троллейбусной остановки, где в работе Пакулина замерз в сугробе троллейбус. А потом ожил в наши расцвеченные мирными красками дни…
Моя мама, блокадный ребенок с Невского проспекта, и юный мой отец, защищавший машины с хлебом на Дороге жизни, тоже вспоминали этого художника. Как он стоял на мерзлом опустевшем проспекте с этюдником и саночками (куда были сложены холсты) и сосредоточенно работал. Не реагируя на обстрелы и бомбежку. Милиционеры пытались отправить его в бомбоубежище, жаловались в ЛОСХ (Ленинградское отделение Союза художников), а он не уходил. Сам говорил об этом так: «Если бы не работа, я умер бы с голоду или меня разорвал бы снаряд. Но тут меня никто не тронул, ибо я служу в той армии, которая никогда не демобилизуется».
Герои моей книги «Маленьких у войны не бывает», у которых война отняла детство и юность, тоже говорили мне об этом человеке. А отец одного из них – живописец Петр Бучкин – написал портрет Пакулина. Таких портретов всего два. Второй кисти Георгия Верейского. Сам Пакулин автопортретов не оставил. Ему было не до этого. Он писал жизнь, которая вокруг него завивалась бурунчиками, как в омуте.
В наступившем мире все, кто выжил, продолжали воссоздавать для нас город в гравюрах, литографиях, живописи, рисунках… Вячеслав Пакулин уйдет в 1951‑м, Александр Русаков – в 1952‑м, Георгий Верейский – в 1962‑м, Василий Калужнин – в 1967‑м.
Как написал мой учитель, прекрасный писатель и фронтовик Радий Петрович Погодин, они «догоняли друг друга на небесах»…
А их единомышленники и друзья продолжали возрождать музейные интерьеры, разрушенные огнем Великой Отечественной. Израиль Львович Лизак участвовал в реставрационных работах в Исаакиевском соборе, в здании Главного штаба, в Юсуповском дворце, в петергофском Монплезире, в Китайском дворце Ораниенбаума.
Яков Михайлович Шур, занимавшийся в войну маскировкой объектов стратегического назначения, после Победы создавал диорамы по заказам Музея города Ленинграда, Музея обороны Ленинграда, Этнографического, Военно-морского, Военно-медицинского музеев, Кировского завода…
В нашем городе блокаду помнят даже камни. Я часто думаю, почему эта память неистребима. Ведь страшные сны люди стараются забыть. Но дело именно в том, что человеческий дух, взойдя до небесной высоты, сделался тогда бессмертным. Он преодолел ужас ада, распахнув для потомков ворота мира. И остался в городских стенах навеки. Как и эти живописцы, сохранившие для нас непарадный Ленинград 30-40‑х годов…
Татьяна КУДРЯВЦЕВА, Санкт-Петербург
Комментарии