Я каждый день вспоминаю маму. Отца гораздо реже. Может быть, потому что его нет в живых. Живым требуется больше внимания, чем мертвым. Мама живет в другой стране. Выручает телефон. Общение с ней становится все проще, но смысла в нем все больше. Возникающие в разговоре паузы скрывают несказанное, которое уже никогда не будет произнесено вслух.
Есть тема в нашем разговоре, которая повторяется, если не постоянно, то раз в год обязательно всплывает. Я помню, мне было лет десять, звенящий летний день. Мы играли с братом во дворе. Вышла мама в сером шелковом летящем платье, на голове уложенная коса, а не узел на затылке, как обычно, и косынка темно-вишневая на шее. Я вижу эту картинку во всех деталях, во всех оттенках, я даже помню запах жасмина, рядом с которым стояла мама. А она мне твердит все годы: «Не было у меня такого платья. Тебе приснилось». Может, и приснилось. Кто знает?.. Теперь я во многом начинаю сомневаться, когда думаю о прошлом. Случалось ли все это со мной, или мне кажется, что случалось, потому что я очень сильно хотел (или хочу сейчас), чтобы все, что было, все-таки было. В реальности, а не в голове. Хочу, чтобы произошло все, кроме одного события. Если бы я мог менять время, я бы вернулся ровно на тридцать лет назад и отменил эксперимент в красивом, ухоженном городке, полном цветов и маленьких детей, зайцев на газонах и белок в парке. Чернобыльский эксперимент. И тогда не было бы взрыва на четвертом реакторе атомной станции в апрельскую ночь. И тогда радиоактивное облако не оставило бы свой след над всем Полесьем, не дотянулось бы до Атлантического океана. И тогда бы не умирали в страшных муках в закрытой военной клинике в Москве получившие страшные, почти японские, дозы радиации молодые пожарные. И не было бы десятков тысяч детей, ожидавших три дня эвакуации из чернобыльской зоны и надышавшихся радиоактивным йодом. И никто бы не отстаивал мысль, что малые – постоянные – дозы радиации не приносят никому никакого вреда. И не умерли бы все ребята из милицейского училища, которых отправили голыми руками убирать радиоактивный графит с крыши третьего, уцелевшего, блока. И через пару лет после аварии не покончил бы жизнь самоубийством вертолетчик, сбрасывавший в жерло раскаленного четвертого блока мешки с песком, пытаясь не допустить нового ядерного взрыва. Его боевая машина ничем не была защищена. Лучевая пушка, над которой он пролетал каждый день многократно, выжигала в нем все: молодость, будущее отцовство, любовь. Свинцовые листы стали нашивать на брюхо вертолетов ближе к концу песочной операции. И не переселили бы тысячи людей из чернобыльского круга на такие же «грязные» земли, как и в самом круге. И не умирали бы по всей стране молодые здоровые мужики – ликвидаторы, смерть которых официальная медицина не хотела связывать с аварией. И я бы не уехал навсегда из города, который до сих пор считаю самым красивым на земле. Города на холмах. На берегу великой реки. Города Софийского собора и Марии Оранты. Выдубецкого монастыря и Аскольдовой могилы. Города, где прошла моя юность, где кофе в маленьких подвальчиках был лучше венского или миланского, где на рынке тебя всегда отпускали «с походом» – лишних сто граммов мяса, пучок зелени, пару помидоров или яблок. «Отслужив» свой срок в Чернобыле с третьего мая по начало сентября для «Комсомольской правды», я уехал в Москву, куда меня позвал Геннадий Николаевич Селезнев, тогдашний главный редактор газеты, чьим собственным корреспондентом я работал на Украине. У меня уже была премия Союза журналистов СССР за лучшие материалы года – чернобыльские материалы. Я мог сделать в Киеве блестящую карьеру. Меня ждала новенькая квартира в элитном доме на Крещатике, где моим соседом должен был быть футболист киевского «Динамо» Леонид Буряк. У жены была хорошая работа в детском журнале. Но у нас рос маленький сын. И вместе с ним росла его аллергия. Врач сказала: «Как бы ни мыли город, он еще долгие годы будет грязным. Если есть возможность, вам лучше уехать». И мы уехали. Мне не хватает этого города. Я скучаю по нему до сих пор. Как скучаю по маме. По брату, которого нет уже больше тридцати лет. По Вадику Бойко, самому молодому депутату Верховной рады первого созыва, которого взорвали в его собственной квартире. Такого друга у меня не было ни до него, ни после. И уже, наверное, никогда не будет. Жить на одной волне с кем-то – невероятное счастье, но какое же оно трудное… Я вспоминаю украинскую журналистку Любу Янюк, с которой мы первыми оказались в Чернобыле и Припяти. И как, укрывшись сырым ватником, спали в штабе ликвидаторов, и как нас пытался выгнать из зоны большой «среднемашевский» начальник, «чтобы панику не сеяли», и как мы с военными в лесополосе пили Любин самогон и закусывали салом с Бессарабки. Люба умела разговорить любого человека и выпытать у него все, даже то, что он обязывался не разглашать. Я многому у нее научился. Мы никогда с ней не нарушали договор: если человек не хочет, чтобы мы об этом писали, мы не писали… И мы никогда не писали, что скоро в Припять вернутся люди опять… Я вспоминаю молодого Валерия Леонтьева. Он приехал в июне на Зеленый мыс, где жили ликвидаторы, это в тридцати пяти километрах от атомной станции. Но налетел ураган, порвал провода, и концерт отменили. Группа отправлялась в Киев на своем автобусе, я предложил подкинуть его на редакционной машине. Мы о многом переговорили за три часа поездки. Я помню две его фразы: «Я не мог сюда не приехать. Этими ребятами надо гордиться». И вторая: «Эти посты дозиметрического контроля будут меня преследовать всегда. Как ты мог к ним привыкнуть?» Человек и не к такому привыкает. Я вспоминаю, как генерал-лейтенант Н.В.Гончаров сказал рядовому Ильфату Гизаттулину: «Тебя, сынок, премией наградили за то, что не растерялся, когда твоя машина разулась в опасной радиационной зоне, когда у тебя гусеница слетела. Что с премией делать будешь?» «Не знаю», – ответил, смущаясь, Ильфат. «Купи невесте колечко», – посоветовал генерал-лейтенант. Глаза его отливали сталью. У него было столько же бэр, как и у рядового Гизаттулина… …Мне кажется, я буду помнить все это и после смерти. В Чернобыле поют соловьи. Они и после аварии пели. Но никто в зоне не живет, кроме нескольких «староверов». Никто не ловит рыбу в прудах. И не слышно ни детского смеха, ни скрипа качелей. Старые качели окончательно проржавели, и больше ветер не качается на них…
Комментарии