Мы забываем. Нас забывают. Все исчезает. Мы исчезаем.Что я помню? Я не помню ни одного своего деда. Один погиб в войну. Другого завалило в шахте. Его принудительно отправили на трудовой фронт. Мои родители тогда были совсем детьми. Они тоже мало что запомнили. Зато бабушки, одна и другая, рассказывали много и с охотой. Они жили через дорогу друг от друга, и жизнь наша с братом, пока мы были маленькими, делилась поровну между двумя домами. «Бабуня, расскажи про деда Петра», – привязывался я в очередной раз к бабушке Лиде. «Ну что тебе рассказать? Я уже все рассказала. Да и некогда мне. Огород зарастает, надо идти полоть». – «Ну расскажи, каким он был». – «Каким? Каким? Хорошим был человеком. Никогда злого слова никому не сказал». – «А храбрым был?» – «Конечно, иначе как бы он с фашистами сражался. Помнишь, я тебе его письмо читала?» Письмо было совсем коротким. Про то, что бьют врага. Что скоро война закончится и он вернется домой. И чтобы бабушка берегла детей. Когда вырос, мама рассказала, что писем с фронта было всего два. Второе еще короче первого. Да и провоевал он всего два месяца. Без вести пропал среди польских болот. «Дед высоким был?» – «Высоким, как твой отец». – «А сильным?» – «Сильным. Мог телегу свеклы с поля домой притащить».
Через час я уже донимал бабу Марию. «Бабуня, расскажи про деда Тимофея». – «Так я тебе сто раз рассказывала. И некогда мне. Что баба Лида делает, сорняки рвет? Вот и мне пора в огород. Пойди лучше поешь. А про деда я тебе еще расскажу». Я помню этот вкус до сих пор. В большой керамической миске, звали ее почему-то макитрой, светилась, как первый снег, гомачка – творог, растертый со сметаной, а рядом белый хлеб, еще горячий, недавно из печи. Отрезаешь краюху, макнул в гомачку и во двор на лавку, там вкуснее. Двери в бабушкину хату не закрывались. И все ее внуки – двоюродные братья и сестры, а было нас в ту пору семеро – знали, где можно подкрепиться. Каждый божий день свежая миска и свежий хлеб (бабушка пекла хлеб только на один день для четырех семей). Иногда я пробую сделать гомачку. И миска у меня специальная есть, и творог на рынке со сметаной покупаю, и растираю вручную, а вкус не тот. Мама рассказывала мне, что во время войны бабушка Мария слегла с лихорадкой. Лекарств никаких. Бредить уже начала. Думали, умрет скоро. Зовет она младшую дочь – мою маму, ей лет тринадцать было, и просит принести воды из колодца, да не из своего, а с того, что в лесничестве, за километра три от деревни: «Такая вкусная там вода. Я другой нигде такой не пила». Думает девочка, как дойти до того колодца – немцы кругом, да и путь неблизкий, сказать, что сходила, а принести бидончик из собственного колодца. Мучилась она мучилась и все-таки пошла. Приносит. Выпила бабушка глоток. «Совсем не тот вкус, что был», – вздохнула тяжело, то ли расстроившись, то ли обидевшись. Мама говорит, удивительно, но, выпив той воды, бабушка стала поправляться и скоро выздоровела…Я вспоминаю пьянящий запах горячей пшеницы. Не знаю, зачем ее зимой подсушивали на печи. Я любил зарываться в нее и, высунув одну голову, слушать бесконечные разговоры бабушки Лиды с ее лучшей подружкой бабой Мартой. Они садились на топчане рядом с печкой и начинали кружево беседы. «Видела вчера Ковалиху, сказала, что мать совсем плоха, надо пойти проведать, а то не дай бог умрет, и не увидимся. А у Ковалихи муж пьет, бедная, никакая копейка в доме не держится, куда ни спрячет, все равно ирод найдет». – «А муж у нее из Мищукив?» – «Ага. Из Мищукив, но не наших, вишневских, а с Потап». – «Ой, все Мищуки пьют. И кто им только самогонку продает?» И так до бесконечности. Но больше всего я любил слушать их рассказы про страшные приключения, которым нельзя было не верить, потому что случались они с людьми, которые жили на соседней улице, на хуторе под лесом, на озере. Приключения были про то, как нечистая сила водила старого Панасюка вокруг дома, а он никак дверей найти не мог. Про вдруг открывшуюся бездонную яму с черной водой, веревку с камнем спускали, да так и не достигли дна. Про чудотворную икону в Почаеве, которая вдруг заплакала. Я помню, как мне страшно было, когда бабушка рассказала, как она спускалась через узкий лаз в одну из священных почаевских пещер: «Вниз вроде бы спустилась, помолилась, свечку поставила, а вылезти не могу, застряла, грудь мешает. Выдохнула все и протолкнула себя». Маленького меня бабушка водила в церковь. С какого возраста, не помню, но знаю, что служилось тогда в храме каждое воскресенье. Не то что теперь, один священник на три деревни. Батюшку нашего прихожанки любили. За бархатный голос, душещипательные проповеди и за красоту. Умное, интеллигентное лицо, густые недлинные черные волосы, зачесанные назад, светлые глаза, аккуратная маленькая бородка и длинные, как у музыканта, тонкие пальцы. Этот портрет из поздних воспоминаний. Мне запомнился таким наш священник, когда я приезжал на каникулы из университета. Он задал мне вопрос, который был связан с надеждами бабушки. Она слушала, как я на ночь читаю «Отче наш», смотрела, как внимательно слежу за службой, какой восторг излучают мои глаза, когда я подхожу к причастию, и видела меня батюшкой. Может быть, я бы и стал священником, если бы не школа. Любовь Ивановна сказала, что октябрята не должны ходить в церковь и что никого бога нет, и я ей поверил. Первая учительница оказалась сильнее бабушки Улитии, так по церковному звали бабушку Лидию, просто имени Лидия, как сказал священник, в святцах не числится. Хотя именно не умеющая писать бабушка, а не Любовь Ивановна, научила меня читать…Я помню, как мы убегали с улицы домой с криком «Емельян идет!». Он жил вдали от деревни, у самого леса, на берегу небольшой речушки. Емельян шел, разговаривая сам с собою, бурно жестикулируя, поминутно останавливаясь, оглядываясь вокруг, глаза его сверкали. В руках у него была странная палка. Страх превращал палку в топор. Бабушка успокаивала нас: «Не бойтесь, он ничего плохого вам не сделает. Он просто больной человек. Ему снова стало хуже. Поздоровайтесь с ним, и он пройдет мимо». Когда мы ловили рыбу, то старались хоть раз пройти мимо его двора, подсмотреть, что он делает, готовые в любую минуту дать деру. Но дома мы никогда Емельяна не видели. Бегали курицы, на заборе сохли стеклянные банки, поскрипывала дверь сарая, а Емельяна не было, словно он и не жил там… Для бабушки все люди были равны, «все божьи твари». И это еще один ее урок, который я помню до сих пор…Я помню скрип февральского снега в ту зиму, когда умер мой младший брат. Ему было двадцать восемь лет. Осталось двое маленьких детей. Мне всегда его не хватало. Мы многого не успели сделать вместе, но главное – мы не сказали самое важное друг другу, не сказали, как нужны были друг другу. Я старше, и я виноват в том, что виделись мы редко, говорили мало, даже спасибо друг другу говорили нечасто. Я думал, у нас вся жизнь впереди и мы все успеем. Не успели. Я помню бабушку, когда хоронили Володю. Она сидела у гроба и молчала, словно забыла все слова или никогда их не знала. Мне казалось, я слышу в тишине, как катятся слезы по ее щекам, она их не вытирала – не замечала. И только в церкви, когда отпевали брата, у нее прорезался голос: «Боже милосердный, почему ты забрал не меня, а его, он ничего не сделал тебе плохого». Мне почудилось в ее голосе сомнение в справедливости всего, что делает Бог. Теперь я думаю, что только почудилось. Я помню и всегда буду помнить ее фразу, которую она сказала мне незадолго до смерти: «Все было вчера – в один день, и свадьба, и война, и рождение детей, и твое рождение…» У меня остались две фотографии: мои юные бабушки. Начало прошлого века. Немного грустные лица. Вид совсем не деревенских девушек, хотя обе всю жизнь проработали на земле и умерли, можно сказать, на огороде. Но я помню их взрослыми, чуть старше средних лет, и такими они оставались для меня всегда, хотя обе прожили за девяносто. У меня подрастают трое внуков. Очень разные и очень похожие. Я думаю: когда они вырастут, каким они будут помнить меня? …Никто не знает, когда он уйдет. И никто не знает, что там, после нашего ухода. Вера – не знание. Но иногда я думаю, было бы здорово встретиться снова с теми, кого ты любил и кто любил тебя, и сказать все то, что надо было сказать, а ты не сумел… Каждый отпущенный нам миг – это целая жизнь. В нем может вместиться все. Надо только очень хотеть. И помнить, что ты не один, даже если кажется, что ты одинок.
Комментарии