Как странно устроена человеческая память. Мне кажется, ничего в ней не исчезает бесследно, не стирается. Имена, лица, даты, города, события, услышанные случайно слова, прочитанные книги и спектакли, которые мы видели, – все это память хранит, разложив по полочкам, не каждый день вытаскивая ее на поверхность. Она сама, без нас, сортирует всю эту информацию, раскладывая ее по ячейкам, запирая некоторые из них на годы и десятилетия. Эти ячейки, как волшебные сундучки, ключик от которых потерян. Но придет время, и ключ найдется: воспоминания сами всплывут. Всегда неожиданно, часто в неподходящий момент. Я думаю, что, если бы все, что мы видели, читали, знали, было доступно нам сразу, мгновенно, мы бы сошли с ума от перегрузки. Не помню, кто из писателей однажды, может быть, даже Умберто Эко, задался вопросом: почему на протяжении всей человеческой истории периодически горели дотла или вовсе бесследно исчезали библиотеки, в которых были собраны почти все когда-либо существовавшие книги?
Может быть, наступал такой момент, когда собранные вместе книги начинали обладать критической массой, и если бы нашелся тот, кто сумел постичь заложенную во всех этих рукописях, манускриптах истину, потаенный смысл, сумел прочитать, как говорил другой писатель, «письмена Бога», всей бы цивилизации грозила опасность. Может быть, люди не были готовы к открывающемуся знанию. Может быть, время еще не пришло. Но время бесцветно. Оно было всегда и всегда будет. До нашего рождения, до рождения нашей Вселенной, до начала начал, и после нас. Ему все равно, кто мы, что с нами будет. Это мы хотим его приручить, укротить его бег, остановить свое взросление, старение, увядание и даже смерть. Но время нам не подчиняется. Если бы оно могло смеяться, то хохотало бы до упаду над нашими попытками обмануть его. Хотя, если честно, пытаясь обмануть время, мы прежде всего стараемся обмануть самих себя. В университете нас заставляли переводить стихи: с русского на украинский, с украинского на русский, с английского на украинский. Каждому студенту в группе давали свое, одно.
Мне достался малоизвестный американец, написавший поэму о секвойях, которые чувствуют себя самыми одинокими в мире, потому что давно пережили всех тех, кто вместе с ними прорвался сквозь прелые листья и сухой папоротник к солнцу, к небу, кто не захотел всегда оставаться просто семечком, горошинкой. Читая ту поэму, я чувствовал, как секвойи тоскуют по неуловимому времени, которое вроде бы вокруг них, как воздух, как небо, но ускользающему времени нет никакого дела до стареющих гигантов, и от этого секвойям еще тоскливее. Поэма была уже переведена на украинский язык. А вот маленькое стихотворение нет, и я его помню до сих пор. «Поверьте мне, прошлого нет, да и будущего тоже нет. Есть только настоящее, да и оно неуловимо, исчезает, как песок между пальцами. Вам не на кого надеяться. Только на себя, чтобы не исчезнуть, как настоящее, как песок между пальцами».
Странная штука – человеческая память. Я хотел написать о том, как в прошлый четверг, идя с работы, я увидел на улице цветочный киоск, полный одних красных роз. Свежие, упругие, прохладные, они стояли в больших цинковых ведрах, ни одной поникшей головки, ни одного засохшего листика. Глядя на эти розы, думая, почему они только красного цвета, я вдруг вспомнил, что именно сегодня, в четверг, седьмого июня, исполнилось сто десять лет Наталье Владимировне Розановой. Она была моим университетским профессором, преподавала у нас зарубежную литературу. У нее постоянно болели ноги, на лекциях она всегда сидела на стуле, а на экзамен наш староста привозил ее на такси. Мы скидывались на большой букет обязательно красных роз и коробку ассорти. Наталья Владимировна, слушая наши невразумительные ответы, смаковала конфеты и время от времени нюхала розы, с грустью повторяя: «Ах, какие розы, какие розы…» Она с ходу узнавала, кто из нас не читал нужное произведение, и журила тепло, по-домашнему, как бабушка напроказничавшего внука: «Миленький, ну как же так, это лучшая драма Шиллера, а ты ее даже в руках не держал». Нам становилось стыдно, и мы обещали на каникулах не вылезать из библиотеки, но она говорила: «Мы вместе прочитаем, дружок, приходите ко мне на чай в воскресенье», – и оставляла старосте список, кто должен прийти, – пойманные на непрочитанном. Так и я однажды попался. Не прочитал кого-то из немецких романтиков. Розанова жила в старом доме на Владимирской. В большой, почти сто метров, однокомнатной квартире. Все стены от пола до потолка были в дубовых шкафах, а там за стеклами – книги, книги, книги. В углу стоял письменный стол, заваленный рукописями, а посреди комнаты расположились огромный, как корабль, старый кожаный диван и четыре таких же кресла. За китайской ширмой ютилась ее небольшая кровать. Розанова в самом деле открывала одну из не прочитанных нами книг и начинала читать. Читала она прекрасно. Это потом мы узнали, что в молодости она играла в профессиональном театре. А потом мы пили чай, и Наталья Владимировна рассказывала о людях, с которыми была знакома: Максиме Рыльском, Александре Довженко, Татьяне Яблонской, Павле Тычине. Она была человеком одиноким, может, поэтому и приглашала после экзамена к себе студентов. Многие потом приходили к ней еще и еще.
Наталья Владимировна умерла десять лет назад. Библиотеку свою завещала университету. На похоронах было много красных роз и коробок с конфетами ассорти. Вот про это я и хотел написать, а начал почему-то со времени, бесцветного, вечного, одинокого времени, неукротимо мчащегося мимо нас.
Комментарии