Жуковский считал, что прекрасное редко переходит из одного языка в другой, не утратив своего совершенства. Но главный труд Гнедича, перевод «Илиады», до сих пор считается лучшим. По словам того же Жуковского, переводчику предстояло «находить у себя в воображении такие красоты, которые могли служить заменою» тем, что в подлиннике. Это и значит быть творцом. С этой задачей Гнедич справился. Среди сильнейших впечатлений детства он отмечал пение слепых кобзарей. О них он будет вспоминать, переводя Гомера.
«Она красавица, а я урод»
Родился Гнедич 220 лет назад, в феврале 1784 года в Полтаве. Родители принадлежали к старинному казачьему роду. В Харьковском наместничестве, где располагалась их маленькая небогатая усадьба, там, где Гнедич рос, по степи тянулись лесистые овраги, а земля хранила остатки древних городищ. Мать Гнедича умерла при родах. «От колыбели я остался В печальном мире сиротой; На утре дней моих расстался, О мать бесценная, с тобой!» – этими грустными строками начал Гнедич трогательное стихотворение «На гроб матери» (1805 г.). В детстве мальчик перенес оспу и потерял глаз. На лице остались после болезни следы. Поэтому портреты Гнедича выполнены в профиль.
В девять лет отец пристроил сына в полтавскую гимназию на казенный кошт, потом Гнедича перевели в харьковский коллегиум, устроенный по образцу польских иезуитских школ. Оттуда он уехал в Москву, в университет, затем в Петербург. Первые стихи написаны именно здесь. Античное искусство стало для Гнедича наивысшим идеалом. Жизнь он посвящает отныне борьбе за высокую героическую поэзию и театр.
В Петербурге Гнедич разбирает рукописи и книги для Императорской публичной библиотеки. Там получает квартиру вместе с Крыловым (тот жил этажом выше). «Крылов был неряха, хомяк, – вспоминал П.А. Вяземский, сопоставляя двух поэтов (его воспоминания недавно переизданы. – В.Б.) – Он мало заботился о внешности… Гнедич, испаханный, изрытый оспою, не слепой, как поэт, которого избрал он подлинником себе, а кривой, был усердным данником моды: он всегда одевался по последней картинке. Волоса были завиты, шея повязана платком, которого стало бы на три шеи». Гнедич был «несколько чопорен, величав; речь его звучала декламаторски. Он как-то говорил гекзаметрами…» Что касается личной жизни, то испытать семейное счастье было Гнедичу не суждено. «Круг семейственный есть благо, которого я никогда не видал», – признавался он в своей «Записной книжке». Любовь к красавице-актрисе Екатерине Семеновой (Гнедич давал ей уроки декламации и специально разработал особую систему преподавания) была сильной, долгой, тайной и безнадежной.
Но предоставим поэтам судить о поэтах. Юрий Домбровский попытался «вжиться» в образ Гнедича, оказавшегося лицом к лицу перед «равнодушной красотой» Семеновой. Их две фамилии стали заглавием его стихотворения, вошедшего в цикл о поэтах начала XIX века.
Она красавица, а я урод –
Какой все это примет оборот?
Я крив и ряб. Я очень, очень болен.
Она легка как золотая пыль,
В ее игре и блеск, и водевиль,
А я угрюм и вечно недоволен.
Я хмурюсь, а она, смеясь, поет.
Любовь безответна. Гнедич, которого Домбровский представляет себе, выходит из дома. Петербург, Нева…
На берегу реки,
Над камнями расселись рыбаки,
Достали где-то щепок на растопку,
Над огоньком повесили похлебку
И разговором занялись простым.
Как вдруг глядят: развалистый и рябый,
Большой и желтокожий, словно жаба,
Высокий человек подходит к ним.
На нем убор блестящий, плащ крылатый;
Взглянул на них, поближе подошел,
Цилиндр снял, поправил свой хохол
И говорит:
-Как здравие, ребята?
-Спасибо, ничего.
-Вы чьи?
-Да чьи? Мы из деревни Светлые Ручьи.
-А, из деревни! – и единым оком
Он смотрит неподвижно и жестоко.
-Так из деревни? – подошел к воде
И жадно мочит лоб, лицо и шею.
-Что ж, выпивши?
-Да пить-то не умею,
А помогает, говорят, в беде.
-Что ж за беда-то?
Вдруг взмахнул рукою,
Сквозь зубы выругался и пошел.
И вдруг Омир, огромен и тяжел,
В колокола ударил над Невою.
Бежит, спешит, тяжелый
и большой,
Все выше, выше поднимая
спину,
И слышат рыбаки, как он запел:
«Гнев, о богиня, воспой
Ахиллеса, Пелеева сына».
За «Илиадой»
Домбровский завершил стихотворение первой строчкой перевода «Илиады».
Взяться за него подтолкнуло убеждение, что примеры древних героев поспособствуют подготовке молодежи к полезной общественной жизни. Искусство для Гнедича – это служение обществу. Тем более, если оно воспевает героические образы. Тем более, если поэт ориентируется на нормы классицизма, отстаивающего принцип примата общественного над личным. Элегические воздыхания, романтический интерес к потустороннему, сентиментальность – все это не для Гнедича. В 1821 году поэт выступил с речью в Вольном обществе любителей российской словесности, выдвинув программу высокого гражданского служения литературы. Баратынский, полагавший, что стихами нельзя вылечить общественные пороки, отозвался на его речь сатирическим посланием, где верно отметил про Гнедича:
Враг суетных утех и враг
утех позорных,
Не уважаешь ты безделок
стихотворных;
Не угодит тебе сладчайший
из певцов
Развратной прелестью
изнеженных стихов:
Возвышенную цель поэт
избрать обязан…
Работа над переводом совпадала с общественным подъемом, вызванным победой в войне с Наполеоном. В искусстве шло освобождение от устаревшей французской моды. Прозаик, переводчик, поэт Иван Матвеевич Муравьев-Апостол выступил с серией статей «Письма из Москвы в Нижний Новгород». Рассказал там анекдот, как в Малороссии хитрый шинкарь обманывает пьяного казака. Когда тот дремлет за столом, шинкарь подсылает сына. Мальчик повторяет, как попугай: «Полтина, полтина». Казак просыпается и спрашивает, сколько должен. Шинкарь: «Полтина». И «загипнотизированный» казак без тени сомнения платит полтину вместо четверти рубля. «Государи мои! – восклицал Муравьев-Апостол. – Не похожи ли вы на казака, и не кажется ли вам, что и вам также накричали в уши, только вместо «полтина» – «французы, французы».
Муравьев-Апостол призывал литераторов «черпать красоты свои в единственном и неиссякаемом источнике всего изящного – у греков и римлян». А французский язык не таков, чтобы оставаться классическим. Взявшись за перевод «Илиады», Гнедич понимает, что заимствованный из французской поэзии александрийский стих, которым доселе переводили героическую классику, не годится. (Александрийский стих – это шестистопный ямб с цезурой и парной рифмовкой. Среди классических примеров – «Послание цензору» Пушкина. «Угрюмый сторож муз, гонитель давний мой…»). Этот размер слишком короток. Разгорается полемика о гекзаметре (шестистопном дактиле).
Критик Сергей Уваров: «Каждый народ, каждый язык, имеющий свою словесность, должен иметь свою собственную систему стопосложения, происходящую из самого состава языка и образа мыслей. Возможно ли узнать экзаметр Омера, когда, вжавши его в александрийский стих и оставляя одну мысль, вы отбрасываете размер, оборот, расположение слов, эпитеты, одним словом, все, что составляет красоту подлинника? Когда вместо плавного, величественного экзаметра я слышу скудный и сухой александрийский стих, рифмою приукрашенный, то мне кажется, что я вижу божественного Ахиллеса во французском платье… Если немцы, владея языком весьма непокорным, достигли до того, что имеют хорошие и верные метрические переводы, зачем нам, русским, не иметь наконец перевод Омера экзаметром?»
Гнедич поддерживает мнение Уварова. Тут в полемику вступает поэт Василий Капнист, который скептически относится к гекзаметру. Ссылаясь на неудачный опыт Тредиаковского перевести гекзаметром «Илиаду», он предлагает переводить поэму русским былинным стихом. «Удалились светлы боги с поля страшных битв, / Но то там, то там шумела буря бранная. / Часто ратники стремили копья медные / Меж потоков Симоиса и у Ксанфских струй»…) В ответной статье Уваров доказывает: «Омер в русском зипуне столь же мне противен, как и во французском кафтане. Переводить «Илиаду» русским народным размером еще хуже, чем переводить александрийскими стихами». Он вновь ставит вопрос о поиске формы, способной точно передать дух подлинника. В силу особой специфичности мы оставляем в стороне споры по поводу спондеев, ямбов и трохеев, поднятые критиками.
А Гнедич продолжает работать. Создает русский гекзаметр, невзирая на печальный опыт Тредиаковского.
Литературный подвиг
Осенью 1826 года перевод был закончен. Следующий год ушел на доработки, исправления. Удалось главное: идеи героической античности и стиль (в самом широком смысле) были усвоены русской поэзией, органично вошли в нее. Литература сделала мощный рывок вперед. «Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи», – приветствовал перевод Пушкин. Величие, дух, торжественность поэмы не пропали. И дело не только в одном стихотворном размере. Гнедич подошел к нему, учитывая возможность декламирования (дала знать о себе любовь к театру). Были верно взяты ориентиры на архаизацию языка, на использование просторечий. А тогда на это надо было решиться. Литературные взгляды на сей предмет не были однозначными. Величественную торжественность античного подлинника можно было «переплавить» в русском тексте, показав, что это свойство поэмы Гомера присуще русскому языку изначально. Гнедич использует русскую фразеологию, церковно-славянскую лексику. Исследователи отмечают множество необычных слов. Вот, например, глагол «соступались» (о встрече сражающихся врагов). Откуда он? Он не придуман, а взят из «Повести временных лет», где использован в том же значении. А чтобы передать греческое слово «якорь», Гнедич намеренно использует древнее диалектное слово «котва». «Якорь» – слишком современно. А «котва» не только отсылает в древность. Представляешь себе такой примитивный якорь, несовершенный, который и вправду мог быть на кораблях Диомеда. Нужно упомянуть о широком использовании красивых двусоставных эпитетов, свойственных древнерусскому языку (грозногремящий, медноногий, светоносный, многомощный и им подобных). Художественные средства поэмы – тема отдельного научного разговора, и мы хотим призвать к их изучению .
Но вместе со славой усилилась тяжелая болезнь. Гнедич уехал на Кавказ, год прожил в Одессе. Писал мало. В личной жизни никаких перемен у него не произошло. В одном из последних стихотворений («Дума») он писал с острой грустью:
Печален мой жребий,
удел мой жесток!
Ничьей не ласкаем рукою,
От детства я рос одинок,
сиротою:
В путь жизни пошел одинок;
Прошел одинок его – тощее поле,
На коем, как в знойной
Ливийской юдоле,
Не встретились взору ни тень,
ни цветок…
Зимой 1833 года Гнедича не стало. За его гробом шел Пушкин.
Комментарии