“Сказка, игра, фантазия, – не уставал повторять великий педагог Василий Александрович Сухомлинский, – животворный источник детского мышления, благородных чувств и стремлений”.
Свою сказку – сказку о своем будущем – я начал сочинять в раннем детстве, когда пристрастился к игре “в пальчики”: перед сном из одеяла выдергивал кусочек ваты, слюнями приклеивал ее на кончик большого пальца левой руки – получалась головка человечка, правда, без глаз, носа, рта, ушей, но зато с прической из ваты. Головка человечка была моим сказочным героем – то пограничником, то полярником, то летчиком, словом, моим вторым, воображаемым Я… Потом, когда я, научившись читать, приобщился к литературе, эта игра перешла в игру воображения, в более утонченную образно-мыслительную игру с самим собой. В этой игре моим сказочным героем был уже не пограничник, не полярник и не летчик, а волшебник слова – писатель. Это была сладкая сказка о самом себе в будущем: я мечтал стать писателем, журналистом. Я свято верил, что эта сказка после школы и института станет былью. И я готовил себя к этой были: много читал, много писал – “печатал” свои небольшие рассказы, очерки в классной стенгазете.
22 июня 1941 года – в тот день, когда началась война, я понял, что эту сказку мне придется защищать с оружием в руках. И я верил, что защищу ее.
Такая вера еще питалась и моей довоенной жизнью – жизнью благополучного советского мальчика благополучной советской семьи. На фронте, когда я оборачивался назад, на недалекое прошлое, то и она, эта довоенная жизнь, виделась мне прожитой сказкой.
Когда фронтовая обстановка предоставляла мне такую возможность – а это было крайне редко, – я мысленно возвращался к своей сказке, которая по мере моего “отрезвления” войной и “просвечивания” во фронтовом быту и в боях моих истинных человеческих качеств все более и более “обрастала” реальностью: отпал мой большой талант, а вместе с ним и мой сказочный герой – знаменитый писатель, скромнее выглядели и еще не написанные мной книги, во всяком случае уже не было собрания сочинений и школьного изучения моего творчества… Однако сказка продолжала жить во мне, хотя и поубавилась ее сказочность… Моя вера в благополучный исход моей, персональной, войны держалась на думах о будущем и на прожитой сказке – на довоенной жизни благополучного советского мальчика благополучной советской семьи.
В редкие часы отдыха нам удавалось немного поспать, обсушиться, мало-мальски насытиться чем Бог послал. Приютившая нас теплая хата под соломенной крышей и с земляным полом, выставленный хозяйкой чугунок с холодной картошкой в мундире, сухари, извлеченные из вещмешка, кипяток и, конечно же, крепкий сон отогревали наши души… Проснувшись, с каким-то несбыточным и сладостным удовольствием мы затевали разговор о том, в какие игры играли, за какую футбольную команду болели, какие пироги ели по праздникам, какие фильмы смотрели, каких актеров любили, как ходили на свидания с девушками, словом, о довоенной жизни, оставшейся далеко позади. Нет-нет, да кто-нибудь и восклицал: “А как здорово, ребята, было!”
Думаю, не случайно Лев Толстой писал повесть “Юность” вдали от родной и милой сердцу Ясной Поляны – в осажденном Севастополе во время Крымской войны. Может быть, ему тоже захотелось вспомнить свою прожитую сказку и рассказать о ней другим?
При первой же возможности мы как бы реанимировали во фронтовых условиях какие-то бытовые реалии прожитой сказки. Пример тому – встреча нового 1944 года в Вершино-Каменке Кировоградской области Украины.
В этом украинском селе нам был дан однодневный отдых.
С наступлением темноты повар Костюк привез прекрасный суп с украинскими галушками, душистую гречневую кашу. Насытившись, мы, лежа на полу хорошо натопленной хаты, снова предались сладким воспоминаниям о довоенной жизни, больше, конечно, о том, как встречали Новый год, какие сладости вешали на елку… Потом приехала армейская баня. Натянули палатку, согрели воду… Я попал в первую очередь. Все обмундирование, кроме шинели и сапог, а также белье, перевязав веревочкой, сдал в “душегубку” на предмет уничтожения вшей.
Конечно, мытье было весьма относительным: стоял под душем на деревянной подстилке, под подстилкой – подтаявший снег, из душевой сетки вода еле-еле лилась, точнее сказать, часто-часто капала… Но так или иначе с грехом пополам, можно сказать, помылся. Из “душегубки” получил свое обмундирование. Прожаренное, но грязное белье сдал старшине, взамен его получил чистое.
После бани нам выдали двойную порцию “наркомовской” водки, семидневный паек, а повар Костюк – по целому котелку гречневой каши… За неторопливым пиршеством мы продолжали вспоминать о том, как встречали Новый год дома… За десять минут до наступления нового года наши воспоминания прервали залпы “катюш” – гвардейцы посылали фрицам свой новогодний “подарок”. От этого “подарка” и нам было хорошо.
Когда “катюши” смолкли, командиры расчетов дружно скомандовали:
– К минометам! “Угостим” и мы фрицев.
Ночью немцы нам дали хорошо выспаться. А утром, когда рассвело, пошли в наступление на Новоандреевку. Мы еще не знали, что ночью гитлеровцы ушли из этого села…
В первых числах января 1944 года во время рейда нашего 8-го механизированного корпуса по тылам противника мы были без минометов – один наш минометный взвод со всеми минометами, как, впрочем, и другие подразделения корпуса, не успев войти в прорыв, остался по ту линию фронта, поэтому на нас комбат возложил обязанности разведчиков.
Пока немцы были заняты сражением за Кировоград, а затем отступлением из города, им, чувствовалось, не до нас. Однако села Маловисковского района не были вовсе свободными от них – на какие-то тыловые, а также на небольшие строевые подразделения немцев мы то и дело натыкались.
В один из дней пребывания в немецком тылу нам приказали разведать Большую Виску, особенно ту ее улицу, которая своими крайними хатами была очень близка к Марьяновке, где мы остановились.
По неглубокому оврагу мы шли вдоль этой улицы. На расстоянии примерно семисот метров от нее трудно было обнаружить что-то подозрительное даже при помощи бинокля. Хотя это было светлым, ясным днем – на небе ни облачка, светило солнце. Было тихо, спокойно. Наконец мне надоело чуть не по пояс утопать в снегу, напрягать зрение, чутко прислушиваться.
– Мы так до вечера ни черта не узнаем… Я пошел в село, а вы как хотите, – решительно заявил я.
– Ты что – обалдел? Тебя подстрелят, как кабана на охоте, не исключено, что захватят как “языка”… – зашипел командир взвода старшина Беднарчик.
Но я, не слушая его, уже широким шагом шел и шел.
– Вернись, тебе говорят, – в последний раз крикнул старшина.
Я махнул рукой, мол, отстань. Когда вступил на огороды, оглянулся: следом на расстоянии сорока-пятидесяти метров от меня двигались остальные…
Подойдя совсем близко к хатам, убедился: никаких признаков присутствия в селе немцев нет.
На стук в окошко вышла хозяйка.
– Здравствуйте, мамаша.
– Ой, господи… – она запнулась, прижав ладони к щекам, ее глаза, как мне показалось, испуганно и в то же время радостно смотрели на меня.
Догадался: как и в Марьяновке, ее смутили мои погоны, ведь наши уходили из этих мест в 1941 году без погон.
– Свои мы, – успокоил я ее. – Немцы в селе есть?
– На нашей улице – нет… А там не знаю – село большое, очень большое… Ой, зайдите в хату молочка попить…
Тут подошли старшина Беднарчик, сержанты Беляев, Копейкин, Афанасьев.
– На обратном пути попьем, мамаша, а сейчас некогда, – Саша Беднарчик запыхался, он старше всех нас. – Так что, герой? – обратился он ко мне.
– На этой улице…
– Слышал, – оборвал он меня. – Я не об этом… Своей головы не жалко – так поберег бы наши…
По улице, по-прежнему пустынной, теперь мы шли уже в открытую.
Вдруг из одной хаты выскочила женщина.
– Хлопцы, – позвала она нас, – зайдите перекусить.
– Так нас много – на всех не хватит, – откликнулся Беляев.
– Хватит, хлопцы, хватит.
– А чем кормить-то будешь? – Беляев, замедлив шаг, весело подмигнул хозяйке.
– Салом, сметаной, молоком, хлеб есть…
– О-го!.. Ну как, Саша, уважим хозяйку? – обернулся Борис к Беднарчику.
Тот, посопев, посопев, согласился:
– Хорошо. Сделаем небольшую остановку. А заодно порасспросим… А тебе, Коля, придется постоять у входа, – это он мне. – Копейкин сменит тебя.
Я остался наблюдать за округой. Через три-четыре минуты ко мне вышла молодая дивчина. Красивая, статная – тугие косы по пояс…
– Здравствуй, боец!
– Здравствуй!
Она протянула мне большой ломоть хлеба и кусок сала:
– На, поешь… А как тебя зовут?
– Николаем. А тебя?
– Марией.
Я аппетитно уминал еду. А Мария, не сводя с меня глаз, улыбалась.
– Чему ты радуешься, Мария?
– Так вы пришли, Микола.
Пошел, как говорится, треп. В основном трепался я, а Мария больше смеялась… Честно говоря, я забыл про все, даже про свои обязанности… Девственно чистый снег. Голубые, розовые, белые хаты под соломенной крышей. А над ними – бледно-голубое небо, и на нем – яркое солнце. Ни одной воронки, ни одного разрушенного дома. И кругом такой покой и тишина, что не верилось в опасность. Ощущение войны если и не исчезло совсем, то отодвинулось далеко-далеко… Во мне разыгралось воображение… Только не о дурном: мол, мысленно стал обнимать ее, раздевать… Не было этого, говорю как на духу… Я еще был чист перед этим грешным миром, как стеклышко… Я даже побоялся прикоснуться к ней: мне казалось, как только дотронусь, так сказка кончится – Мария обидится, рассердится… Она, крепкая, плотная, румянец на щеках, так была похожа на девушку моей мечты, что я вдруг почувствовал себя другим человеком, не тем, который до войны робел, млел перед девушками, был нерешительным и скованным…
Я тут же объяснился Марии в любви, наговорил ей кучу комплиментов, даже сделал предложение… В ответ она еще сильнее засмеялась. Потом вдруг стала серьезной. В ее больших карих глазах появилась тревога.
– Микола, – недоуменно спросила она, явно подыгрывая моему воображению, – а как же мы это без… первого свидания? Ведь так не положено…
– У, черт, действительно… Хорошо, давай встретимся завтра, в семь часов вечера, в Москве, у памятника Пушкину… Договорились?
– Договорились.
Тут вышел Копейкин подменить меня, чтобы и я смог поесть еще, попить молочка. Мария вместе со мной вошла в хату. Легко скинула с себя телогрейку, сняла платок – и сразу еще больше похорошела. На ней была вышитая украинским узором кофточка. Я заговорщицки подмигнул Марии, она таким же манером ответила мне.
– Ну как, герой? – спросил старшина.
Мария за его спиной поднесла палец к губам: мол, молчи о нашем сговоре. Она догадалась, что я мог ляпнуть и тем самым объявил бы о только что разыгранном между нами спектакле-сказке. Вот умница.
В самом деле, а что это было? Пошутили, поиграли или на полном серьезе? Притворились или влюбились с первого взгляда? А может быть, что-то не устояло и сдвинулось во мне? На войне для такого впечатлительного солдата, как я, все девушки были хороши, но особенно хороша была Мария… Ведь на войне случались и сказки с неожиданным концом… Красивая дивчина лет шестнадцати-семнадцати. Сильная, статная. Ну не мечта ли это солдатская? Не тоска ли по оборванной войной юности, по прожитой сказке? На войне все порой происходило в сумасшедшем темпе: в один миг, в считанные секунды и минуты – и любовь, и ненависть, и восхищение, и презрение…
Много лет спустя после войны юные следопыты 60-й московской школы собрались в поход по местам боевой славы 8-го Краснознаменного ордена Кутузова Александрийского механизированного корпуса. И я, изложив на бумаге все обстоятельства и детали знакомства с Марией из Большой Виски, попросил их разыскать эту женщину.
В клубе Большой Виски на встрече с жителями села ребята зачитали мою бумагу. И тут же в зале раздалось несколько голосов:
– Так это же наша Мария… Она часто вспоминала того веселого солдата из Москвы…
– А где она теперь? – спросили юные следопыты.
– Уехала в Казахстан, нянчить внуков…
Конечно, можно было узнать ее адрес, написать. Но… зачем? Чтобы узнать тайну той далекой встречи? Разрушить сказку, прожитую на войне мной, а возможно, и ею?.. Пусть тайна останется тайной, а сказка – сказкой.
Разумеется, не все из прожитой сказки поддавалось “реанимации”, имитации, воскрешению, игре воображения, особенно это касалось довоенного образа жизни. Да и не нужно было пытаться это делать: могла заесть тоска собачья, поразить опасная окопная болезнь. Здесь, пожалуй, лучше было наоборот – на время забыть, чтобы не травить свою душу и как можно скорее притерпеться к фронтовому образу жизни, принимая как должное его ограничения, лишения, страдания… Но в то же время совсем выбрасывать из головы и сердца довоенный образ жизни было опасно для самой прожитой сказки: ты всегда должен был помнить, за что и во имя чего ты воюешь, в целях войны непременно должна была присутствовать и твоя, личная, цель – это в конечном счете защита и победа твоего послевоенного образа жизни, защита и победа твоих мечтаний и личных планов…
Моя сказка о моей будущей жизни была плодом жизни впечатлительной души. И эту душу не могла ни убить, ни разрушить война, наоборот, война обогатила ее. Вот почему для меня память войны – это прежде всего память чувств. “Технология” войны – как стреляли, как шли в атаку, как воздвигали оборонительные сооружения, какую тактику применяли и т.д., – понимаю, для кого-то это важно, меня же больше всего интересует жизнь души на войне.
…Защитив свою сказку о своей будущей жизни, я сохранил верность своей школьной юности и фронтовой молодости, своему поколению солдат 1922-1925 годов рождения, самых молодых солдат Великой Отечественной войны.
Да, моя литературная судьба не состоялась. Задуманная когда-то еще в предвоенные годы “картина” не получилась – не хватило таланта, упорства, трудолюбия. Но ведь я и не изменил ее эскизу – по-мальчишески дерзким наброскам, четко обозначенным в юношеских воображениях и мечтах. И этот эскиз сослужил мне добрую службу в журналистике: слишком высокая планка для прыжка в будущее заставляла меня совершенствоваться и совершенствоваться – и в своих человеческих качествах, и в своем профессиональном ремесле.
Ну что же, у каждого, как говорил мой отец, своя планида. Моей “картине”, а также сотням, тысячам других “картин” не суждено быть в Третьяковке… Напомню: из ста фронтовиков 1922-1925 годов рождения, моих ровесников, с войны пришли лишь трое. Вот и посчитайте, сколько “картин” осталось ненаписанными. Однако их эскизы-невидимки стоят за каждым шедевром, написанным и выставленным после войны в Третьяковке. Как тут не вспомнить стихотворение Некрасова “В больнице”:
Братья-писатели! В нашей судьбе
Что-то лежит роковое:
Если бы все мы, не веря себе,
Выбрали дело другое –
Не было б точно, согласен и я,
Жалких писак и педантов –
Только бы не было также, друзья,
Скоттов, Шекспиров и Дантов!
Чтоб одного возвеличить, борьба
Тысячи слабых уносит –
Даром ничто не дается: судьба
Жертв искупительных просит.
Николай ФИЛИН,
журналист
Комментарии