search
main
0

Мужские слезы Льва Аннинского

Представлять Льва Аннинского – дело приятное. Известный литературовед, автор многих фундаментальных исследований, постоянный ведущий нескольких познавательных и крайне полезных программ на канале “Культура”, он еще и замечательный собеседник, с которым можно говорить, кажется, практически обо всем.

Досье

Лев Аннинский родился в 1934 году в Ростове-на-Дону. Окончив школу с золотой медалью, он поступил на филологический факультет Московского университета. В периодической печати Аннинский начал публиковаться с 1955 года, а сразу после окончания МГУ стал работать в “Литературной газете”. Через три года перешел в “толстый” журнал “Знамя”. Из литературной печати Аннинский был вынужден уйти после того, как подписал письмо в защиту своего университетского учителя Синявского. Четыре года он работал в философских и социологических институтах редактором, а в начале 1970-х его приняли в журнал “Дружба народов”. С начала 1990-х годов Лев Аннинский сотрудничает со многими газетами и журналами, в том числе его заметки появлялись в “Родине”, “Огоньке”, “Литературных новостях” и др. Лев Аннинский – автор более чем двадцати книг о современном кино, театре писателях и кинорежиссерах. Член Союза писателей и Международного ПЕН-клуба.

– Лев Александрович, известно, что энциклопедии знают все, и в одной из них написано, что о кино вы начали писать еще в 1955 году. Что тогда о нем можно было написать?
– Был такой фильм Юлия Райзмана “Урок жизни”. Черт меня дернул его посмотреть, а там то ли муж от жены уходит, то ли жена от мужа. А было это года за два до моей женитьбы, и меня сильно интересовало, можно ли будет, если что, уйти. Я посмотрел этот фильм, написал какие-то глупости, а наша университетская многотиражка их напечатала. При этом то, что можно было ухудшить в этой совершенно дурацкой статье, они ухудшили, сократили мои какие-то прибамбасы, а свои впечатали. Таким было мое прикосновение к кинокритике, которое во мне не оставило ничего, кроме идиотизма происшедшего.

– А делать кино вам никогда не хотелось?
– Никогда, чего не было, того не было. Хотя киноактера из меня пытались сделать. В одном классическом комедийном фильме я сыграл роль советского ребенка.

– Раз вы упомянули классику, то хочется вспомнить, что среди ваших работ есть “Лев Толстой и кинематограф”…
– Поскольку моя жена работала в Музее Толстого, то я с этой темой постарался обойтись вежливо. Главное было отрешиться от мысли, что кинематограф доносит до меня дух Толстого. Он и без того до меня доносился. Что кино хочет раскрыть мне глаза на Толстого. Они и без кино у меня были раскрыты. Хочет предложить мне второго Толстого – мне хватало первого. Так что все это надо было выбросить из головы. Можно было бы сказать о соответствии того-то тому-то. Но никакого соответствия не могло быть по определению, потому что Толстой – уже состоявшаяся и определенная эпоха, судьба, содержание. И то, что он гений, уже не надо было доказывать. А сделанное по Толстому в кино было совсем другой эпохой и делалось с совсем другой задачей, хотя людям, этим занимавшимся, казалось, что они хватают Толстого за бороду. Им казалось это приятней, чем разделять в нем правильное и неправильное, смотреть на него, как на зеркало русской революции. Лучше считать волоски в бороде.

– Вы в кино сегодня ходите?
– Нет, не хожу.

– Только не будем про чернуху и порнуху…
– Хорошо, не будем. Я вам скажу, почему не хожу. Кино как детище ХХ века предполагает слитную массу. Хорошо это или плохо – не знаю. Наверное, неизбежно – значит хорошо. То есть надо ржать со всеми на Чаплине или содрогаться на Эйзенштейне. Или чувствовать себя от имени поколения солидарным на Хуциеве. Кино умирает, если становится телевидением, оно становится другим. В комнате его смотреть можно, но это уже что-то иное, не то, что сделало его великим искусством. Смотреть кассетки дома, чтобы понять кинопроцесс, это можно. Но я не переживаю того, что делает его, извините за падеж, кином. А ходить в полупустые залы я не могу. Слышать там хулиганские реплики и свист – не могу. Там же люди не связаны со зрелищем, они просто не знают, куда деться. На просмотры хожу, пытаюсь увидеть, что режиссеры пытаются сделать. Но понятие “хождения в кино” осталось там, в социализме, в тоталитаризме, в безумном ХХ веке. Там мой “Чапаев”, мой Хуциев, мой Ромм, все остальные. А сегодня ходить в кино неинтересно. Вообще-то так случается, что от нас что-то уходит, для того чтобы опять вернуться позже в ином качестве. XVII-XVIII века были временем драматургии, но не прозы. А XIX стал веком прозы. А XX стал веком поэзии. И дело не в том, что кто-то написал еще хуже или лучше, просто все идет волнами. То же и с кинематографом. Ушло то кино, что сделало его великим в XX веке. Когда пришло гигантское движение масс, агрессивное, невообразимое, где личность исчезает, и это становится трагедией художника. Он это переживает, он это изображает, как Чаплин, как Эйзенштейн, два края, два полюса. Это кино кончилось. Но если вдуматься в Антониони, в Феллинни, в Бертолуччи, то это уже проба нового подхода к человеку. Однако это кино пока еще не подхваченное. Подхвачено другое, отражающее цирковую, гангстерскую, динамичную сторону жизни, но не проникающее в трагедию личности. Современные телесериалы – это поверхность жизни, поверхность психологии, такое комнатное выворачивание. Люди смотрят, не отрываясь, но это не то, что давал Кавалерович или Вайда. Что будет дальше, мы не знаем: человеческий дух – это чудо, как он будет выявлять себя в дальнейшем, в каких жанрах, каких видах – неизвестно. Я – фаталист, это не пессимист и не оптимист, и говорю: спасибо тебе, Господи, что это так.

– Кино когда-нибудь вас выручало или, наоборот, погружало в пучины грусти?
– Мне совершенно разорвал душу фильм “Летят журавли”. Мой отец погиб так же, как баталовский герой, и вообще эта картина стала тем потрясением, когда я понял, что кино может сказать такое, чего никакая литература еще не сказала. Я писал о “Войне и мире” Бондарчука и прекрасно понимал, что при всей своей талантливости и мощи режиссер никогда не даст мне того, что может дать одна фраза Толстого. И тем не менее, когда перед Аустерлицем князь Андрей Тихонова снимает картуз и надевает парадную треуголку, этот жест человека на экране, который готовится к смерти, дал мне больше, чем написано в прозе. Уж не говорю о том, что иногда по слабой литературе можно сделать гениальное кино. И проза тут абсолютно ни при чем, мало ли что…

– А обрыдаться в кино можете?
– Могу поплакать. При соответствующем настроении. Но во мне все же присутствует ОТК в виде иронии. Но весь мой кинематограф – Хуциев, Тарковский, Алов и Наумов, Шукшин – был кинематографом моего потрясения. Можно было и заплакать, слезы – нормальная мужская реакция на невозможность что-то понять, с чем-то примириться в бессилии.

– Вы принимали участие в печально знаменитом пятом съезде кинематографистов?
– Упаси меня, Боже, заниматься политикой. Слушал издалека, и было неприятно. Во-первых, жалко было стариков, чего же было их топтать? Во-вторых, предполагал, что молодые победители будут такими же волками. Нет, было неинтересно. Их надо смотреть на экране, а не слушать, как выясняют отношения. Кино смотреть интересней. И делать это, возвращаясь к тому, с чего начали, вместе. Расскажу вам такую историю. В Америке попытались сделать какой-то зал более комфортабельным, это, по-моему, было в 30-х годах, и расставили кресла так, что между ними было расстояние до полуметра. И через пару концертов музыканты поняли, что их музыка не идет к слушателям, они ничего не могут сделать, и люди почувствовали, что им чего-то не хватает. Когда сидишь один – это совершенно другой жанр, в зале и воспринимаешь иначе, и переживаешь, потому и церкви строили.

– Лев Александрович, вы частенько заседаете в жюри на самых разных кинофестивалях. Вам, судье, в таких случаях, наверное, хочется наградить всех. Чтоб всем было хорошо, чтоб по принципу: ребята, давайте жить дружно.
– Нет, этого я не знаю, потому что не знаю, что хорошо, а что плохо. Скажешь: ребята, давайте жить дружно – начнут грызться, потому что хорошее для одного – плохое для другого. Единственное, по-моему, что требуется – давать по возможности выход всему, что копится. В разумных дозах, конечно. Потому что все в нас – и то, что называется злом, и то, что называется добром. Мать дает ребенку возможность побегать, покричать, покапризничать. А то не дай Бог это копится, потом черт-те что может случиться. Единственная просьба к ребятам: отвечать за каждое сказанное на экране слово.

– И, наконец, о том, как в шесть лет вы снимались в фильме, которому было суждено стать классическим.
– Назывался фильм “Подкидыш”. Там по сценарию девочка попадает в детский сад и разговаривает с одним шестилетним молодым человеком. “Хочу быть танкистом”, – говорит мальчик. “Ты не можешь быть танкистом”, – говорит девочка, – “ты маленький”. “Хочу быть пограничником”, – твердит свое мальчик, и опять слышит, что он маленький. Ну хоть пограничной собакой, не унимается этот охламон. Так вот, все это про танкиста, пограничника и пограничную собаку говорил я и произносил совершенно бездумно. Самое интересное произошло потом. Когда через много лет этот фильм смотрели мои дети, то они, сидя возле телевизора, кричали: вон папка, папка, какой смешной. И жена мне сказала: ты даже сам не понимаешь, что сыграл: вокруг ребята такие боевые, крутые, бегают, кричат, а ты ходишь сзади растерянный, рубашка из штанов вылезла, такой несчастный, потому что не можешь быть даже пограничной собакой.

– Есть ли сегодня какое-то чтение, при встрече с которым у вас замирает сердце? Только, если можно, давайте без Данте.
– (Смеется). И про Евангелие нельзя? Все зависит от моего состояния. Есть тексты, которые читал 30 лет назад, иногда даже со злорадством человека, понимающего, как это сделано, разоблачительство такое. Эти же тексты я сейчас перечитываю уже со слезами, ибо они – ушедшая реальность. Назовите это ностальгией и будете правы: ностальгия – это черта сознания, владеющая памятью. Поэтому сейчас некоторые тексты воспринимаю именно так. А могут ли меня потрясти новые тексты? Меня потрясает сегодня геополитика, потому что там возникает то, чего никогда не ожидалось. Совершенно новый передел мира, новое соотношение сил, следствием чего будет то новое и меняющееся, к чему мы должны будем привыкнуть. Взаимоотношения любого народа, любой развалившейся империи с другими народами будут зависеть от того, как в XXI веке расположатся центры мировой силы. Будет ли это центр атлантический, азиатский, исламский. И советская власть тут уже ни при чем, абсолютно новая реальность. Она-то и вызывает мой интерес.

– Вы не жалеете, что сегодня вам не 20, не 30?
– Никогда. Мне всегда казалось, что самое интересное происходит в тот момент, когда здесь и сейчас. Сейчас то же самое: жизнь так интересна, что представить себе что-то более интересное я не могу. И печаль только оттого, что эта потрясающая реальность все время проходит, минует. А я не могу ее отпустить. Потому и ностальгия. Прекрасно понимаю, что через секунду будет не менее интересно, и все же очень горько. Но, наверное, счастье и состоит в преодолении горечи.

– Вы находите деньги, чтобы издаваться?
– Нет, не нахожу.

– Значит, не издаетесь?
– Почему, издаюсь. Я не получаю ничего за мои книжки. Не знаю, может, на моих книжках кто-то и наживается, а может, и нет, не знаю. Во все мои книги, вышедшие за последние 10 лет, я ни копейки не вложил, но и ни копейки за них не получил. Но их читают люди. Мне достаточно…

Алексей АННУШКИН

Оценить:
Читайте также
Комментарии

Реклама на сайте