Леонид Юзефович не любит, когда его романы относят к историческим, называет их документальными. Ведь эпоха Гражданской войны, которой посвящена большая часть его книг, кажется ему не вполне историей: живы воспоминания о родных, которые хорошо помнили то время. А вот историю как дисциплину Леонид Абрамович преподавал в школе много лет, что сильно повлияло на него как на писателя и человека. Как взаимосвязаны эти профессии, Леонид Юзефович рассказал «Учительской газете» в Санкт-Петербурге, где он проводит половину дней в году.
– Я правильно понимаю, что где-то рядом (встреча произошла в кафе на Литейном проспекте. – Прим.ред.) жила ваша бабушка?
– Мой дед со стороны мамы родом из Кронштадта. А его сестра, моя двоюродная бабушка, известная в начале ХХ века эстрадная певица и танцовщица Бэла Казароза, прототип героини моего романа «Казароза», жила в Петербурге, когда училась в Петербургской консерватории. Настоящая ее фамилия Шеншева. Псевдоним Казароза, по-испански – «розовый дом», ей придумал поэт Михаил Кузмин. Одно время она действительно жила в пяти минутах ходьбы от кафе, где мы с вами сейчас сидим, – в известном доходном доме Бака на Кирочной, 24. В этом же доме, кстати, снимал квартиру один из ближайших друзей Есенина – поэт и прозаик Анатолий Мариенгоф. Но вам, наверное, это все не очень интересно…
– Интересно, как раз пересматривала «Казарозу» перед интервью. Вы однажды сказали, что фильм воспитывает сильнее, чем книга. В самом деле так считаете?
– Вы, наверное, не совсем точно поняли мои слова. Во всяком случае мое поколение воспитано как раз литературой. Но кино дает более прочные зрительные впечатления. Мы часто представляем историю по костюмным фильмам. Скажем, в фильмах Эйзенштейна «Александр Невский» и «Иван Грозный» обоих этих персонажей играл актер Николай Черкасов. В итоге и того и другого я вижу в облике этого замечательного артиста. Понимаю, что это глупо, но ничего не могу с собой поделать.
– Во многих своих интервью вы говорили, что взрослые люди всю жизнь перерабатывают опыт юности. Что заставляет вас все время оборачиваться назад?
– Видимо, я цитировал слова Сомерсета Моэма: «Чтобы понять чувства, которые мы испытали в юности, нужно прожить жизнь». Это очень верно подмечено. Наши аналитические способности созревают не так быстро, как эмоциональная сфера, поэтому собственную молодость мы можем осмыслить только с запозданием. Впрочем, у разных людей этот процесс идет с разной скоростью. Есть писатели ранние, есть поздние. Например, Захар Прилепин и Алексей Иванов, которых я высоко ценю, уже в двадцать с небольшим написали прекрасные книги. В моем поколении такие люди – редкость. Советское воспитание при всех его плюсах отчасти делало нас инфантильными.
– Разве современные молодые люди не более инфантильны?
– Нет, у нас была очень ограниченная информация о реальном мире. Газеты и телевизор были тут плохими помощниками. Я и за границу-то впервые попал в пятьдесят лет. Многие вещи мы идеализировали, о многом просто не задумывались. Жили, как в заповеднике, где жизнь застыла. Современные молодые люди привыкли к переменам, а в СССР нарезной батон стоил 25 копеек и при Хрущеве, и при Горбачеве. Цена пакета молока оставалась неизменной десятилетиями. Копеечное повышение цены на водку становилось потрясением общенационального масштаба. При этом мы не понимали могущества денег. Да, они были нужны, мы ими пользовались, но не сознавали, насколько деньги или их отсутствие способны изменить человека, что могут они сделать с его душой. Когда после 1991года нам пришлось столкнуться с финансовыми трудностями, я лучше начал понимать не только своих современников на Западе, но и древних римлян. Для историка, кстати, это было полезно. Власть золота существовала во все времена, и она перестала быть для меня абстракцией. Мое поколение еще и потому так тяжело пережило 1990‑е, что это время столкнуло нас с реальностью. В возрасте за сорок трудно было менять жизнь, но я не жалуюсь. Понимаю, что рано или поздно такое столкновение должно было произойти.
– Нашу эпоху часто сравнивают с брежневским застоем. Вы с этим согласны?
– По каким-то показателям – да, но при Брежневе в обществе не было тревоги. Сейчас мы постоянно тревожимся, чего-то боимся, чего-то ждем. А когда все чего-то ждут, что-то и происходит. И редко – хорошее. Моя бабушка говорила: «Живи свою жизнь». Смысл этих слов я в юности не понимал, но теперь мне ясно, что она имела в виду: живи, не оглядываясь на игры сильных мира сего. Вот у одного моего приятеля нет детей. Когда он был молодым, его жена считала, что при таком сложном международном положении не время заводить детей. Вдруг война? Потом они решили подождать с детьми, пока пройдет экономический кризис после распада СССР, а в итоге так и остались бездетными.
– Вы с 1975 года преподавали историю…
– Да, до 2003 года. Правда, были годы, когда я в школе не работал.
– Это большой промежуток времени, за который поменялась страна. Менялись ли от этого ваши уроки?
– Уроки особенно не менялись, поскольку я всегда старался не работать в тех параллелях, где изложение материала по истории сильно зависит от политики. Договаривался с администрацией, с другими учителями, чтобы не работать в 10‑х и 11‑х классах. А Древний Египет или Куликовскую битву одинаково изучали и при Брежневе, и при Ельцине. Между прочим, когда я сам учился в школе, историю Древнего мира изучали полтора года, Средние века – столько же. Сейчас на то и другое отводится по году. А ведь основа культуры – именно этот период. Он, между прочим, и детей интересует куда больше, чем современность.
– А как убедить ребенка, что это актуально?
– Это зависит от учителя. Я никогда не скажу о себе, что я хороший писатель, но могу сказать, что я хороший учитель – у меня до сих пор сохраняется связь с десятками, если не сотнями бывших учеников. У каждого учителя есть свой предмет гордости. Мой – в том, что на родительских собраниях родители мне говорили: «Скажите, пожалуйста, детям, чтобы они сначала делали домашнее задание по математике и русскому. А то они первым делом берутся за историю». Это и есть настоящее учительское счастье: видеть, что детям твой предмет интересен, твое одобрение – важно.
– А почему вы перестали преподавать?
– Мне было много лет, я получал мало денег, работал в трех школах. А ведь дети воспринимают только эмоционально окрашенное знание. Чтобы увлечь их своим предметом, надо затрачивать эмоции. Это легко в молодости, но с годами делается все сложнее. Педагог выгорает, это известно. В некоторых странах после четырех-пяти лет работы учитель может один год пропустить – не работать, но получать зарплату. Отдыхая, он одновременно повышает квалификацию. У нас, насколько я знаю, этой проблемой никто не занимается. В школах есть детские психологи, но учитель, столкнувшийся с профессиональными психологическими сложностями, предоставлен самому себе.
– Ваша педагогическая деятельность повлияла на вас как на писателя?
– У меня есть только один рассказ о школе – «Гроза». Тем не менее школа отчасти сделала меня писателем. Потому что в моей жизни не было другой такой же серьезной и долгой работы. На писателя благотворно влияет любая работа, которой он отдает часть души. Для меня это была педагогика, для кого-то – медицина или военная служба. Получить жизненный опыт и научиться понимать человека мы можем только через профессиональную деятельность. Учитель имеет дело не только с детьми, но и с учителями, администрацией, родителями, целой системой. Когда-то у нас говорили, что в школе стены стеклянные. Я прекрасно знал, что происходило на уроках у моих коллег, хотя на уроки к ним не ходил. Дети все выбалтывали. Каждая профессия имеет для писателя свои преимущества, но учительская, по-моему, особенно ценна тем, что помогает сохранить оптимистический взгляд на человека. Работая с детьми, учитель невольно обращается к ним своей лучшей стороной, фиксирует ее, привыкает оперировать именно ей. А одновременно вынуждает учеников проявлять то лучшее, что есть в них самих. Это дает защиту от ужаса жизни. Я очень многим обязан своей многолетней работе в школе.
– К вам известность пришла поздно. А до этого вы страдали от нереализованности?
– Нет, я считал свою жизнь нормальной, поскольку занимался тем, что мне нравилось. Разве что денег хотелось побольше. Моя жена тоже педагог, преподаватель музыки, и в 1990‑х мы были очень бедны. Маленькие дети, старые родители… Десять лет мы не могли позволить себе поехать куда-нибудь в отпуск.
– Свое призвание вы предчувствовали?
– Многие будущие писатели еще в детстве что-то такое о себе воображают. Я не исключение. Тем не менее первую повесть написал в возрасте под тридцать. Правда, в юности сочинял стихи.
– Сейчас тоже пишете, насколько я знаю…
– Последнее стихотворение написал лет пять назад.
– А что это для вас – реализация или психотерапия?
– Ни то ни другое. Я просто очень люблю стихи, много знаю их наизусть. Вообще-то у меня средняя память, а на стихи – хорошая. В Петербурге я часто хожу на поэтические вечера и с удовольствием слушаю, как поэты читают стихи. А если приходится слушать, как свою прозу публично читают прозаики, немедленно начинаю тосковать. В России, в столицах и в провинции, сейчас живет много отличных прозаиков, но талантливых поэтов куда больше. Русская поэзия переживает очередной расцвет. Правда, для большинства, как обычно случается, это станет понятно позже.
– У вас на Фейсбуке даже есть проект, посвященный поэтам. Желание помочь неизвестным поэтам связано с тем, что вы сами долго шли к успеху?
– Нет, мне интересно открывать новые для моих читателей имена. Да и помочь многим из этих поэтов я бессилен, они давно умерли. Могу лишь попытаться отдать дань благодарности их таланту. Были поэты, у которых так сложилась жизнь, что они вообще известны буквально единицам. Меня в основном интересуют авторы времен Гражданской войны и 1920‑х. Вот, например, уроженец Иркутска, колчаковский офицер, потом эмигрант Борис Волков. У него, думаю, тоже с детства было чувство, что когда-нибудь он станет писателем, но не сложилось. Воевал, потом бедствовал в эмиграции. Издал один стихотворный сборник «В пыли чужих дорог». Там есть поразительные стихи. В них вся трагедия Гражданской войны. Могу одно прочесть. Хотите?
– Конечно.
Борис Волков (1890‑1948)
Солнечным днем
Точно когти – корявые, крепкие корни.
Сосны. Зной. За буграми – бугры.
Резкий выкрик команды:
– Проворней! –
Догорают костры.
Замелькали лопаты.
Пропитана потом
На костлявых лопатках рубаха. –
Ну, лезь! –
И уйдем к тем далеким лиловым высотам,
Лишь окончим все здесь.
Кто они, эти люди?
Крестьяне? Солдаты?
Безразличны и тупы: покорились судьбе.
Эти люди стреляли, и с винтовками взяты.
Роют быстро могилу… себе
У зияющей ямы – чуть дрожащие спины.
Руки связаны сзади, крепко стянуты в жгут.
И сверкнули на солнце, застыв, карабины.
Кони – ждут.
1920‑е
(Единственный раз стихотворение было опубликовано в 1934 году. – Прим. ред.)
– Знаю, что у вас дома висит рисунок генерала Пепеляева (герой романа «Зимняя дорога». – Прим. ред.), который прислал вам его сын. Что еще украшает стены вашей квартиры?
– Одна буддийская тханка – икона на шелке. Мне подарил ее пастух Больжи из поселка Эрхирик недалеко от Улан-Удэ. Я тогда был офицером, служил в Бурятии. История нашего с ним знакомства описана в моей повести «Песчаные всадники». А совсем недавно купил в антикварной лавке на Фонтанке старый северный пейзаж с озером. Написан маслом, но не на холсте, а на обычной доске. Мне сказали, что похожие озера есть в Магаданской области. Кто рисовал, не знаю, подписи нет. Вероятно, или заключенный тамошних лагерей, или геолог. Каким образом этот очень реалистичный и в то же время странный пейзаж попал в Петербург – загадка.
– Над чем вы сейчас работаете?
– Ни над чем серьезным. Мне 71год, и я уже могу себе это позволить. В какой-то момент писателю лучше остановиться. Мы все для чего-то рождаемся, и я тешу себя мыслью, что мое предназначение, прошу прощения за пафос, состояло в том, чтобы рассказать о Гражданской войне на Урале, в Сибири, в Забайкалье и Монголии. Мне кажется, в меру моих сил я с этим справился.
Комментарии