Нелегко любить тех, кто рядом. Проще любить тех, кого рядом нет. Самые близкие люди всегда на виду, быт прессует их, выжимает из них то истерику, то слезу, то глупость, а тот, кого ты любишь на расстоянии, пускает тебя в свой мир только через парадный подъезд.
Стены комнаты моего старшего сына были оклеены фотографиями Цоя, Кинчева, Джэггера, “Битлз”, Уитни Хьюстон, Стиви Уандера, группы “Чайф”… Как мои, в свое время, в студенческом общежитии – снимками Хемингуэя, Ремарка, тех же “Битлз”, Окуджавы…
В моем кабинете есть портреты всех моих детей. Фотографии моих дедушки и бабушки по отцу. Фото родителей.
В комнате моего старшего сына нет моей фотографии, но есть фотография дяди: брат его мамы с женой и маленьким сыном… И профессию сын выбрал такую же, как у дяди, – юрист, что мне очень не нравилось: сухая, на мой взгляд, черствая профессия-схема, “застегнутая на все пуговицы мундира”. По-моему, подло, когда юридическая норма ставится выше нравственной, и гадко такой норме служить. Так я рассуждал, вяло отговаривая сына от юридического…
Он не сдавался и настоял на своем.
И на гитаре он стал бренчать, подражая дяде, хотя в доме есть фортепиано и папа мог бы еще показать ему пару пассажей.
Сын не знал и не знает, что я немножко ревновал его к человеку, которого не перевариваю: для дядюшки жизнь – предприятие, приносящее убытки или прибыль, а для меня – путешествие к самому себе.
Не всегда “большое видится на расстоянии”. Часто на расстоянии не видится маленького, мелконького.
История “не сотвори себе кумира” моего старшего сына – зеркальное отражение моей собственной. С годами я вынужден в этом признаться. С той лишь существенной разницей, что объект моего обожания был того достоин.
В детстве у меня был пятнистый футбольный мяч. В нашем дворе такого больше ни у кого не было. Возможно, такого мяча не было и в десяти соседних дворах. Не знаю. Во всяком случае я не видел, хотя знал все футбольные поля и площадки в округе, всех ребят, прилично игравших в футбол.
Мяч мне подарил брат отца, дядя Сережа, в честь которого меня назвали. (А дядю назвали в честь Сергея Мироновича Кирова). Через мяч я любил дядю Сережу больше, чем возможно любить племяннику своего дядю.
К этой любви иногда ревновал отец. Этой любви иногда побаивалась мать, так как дядя вел веселую жизнь, а мать видела, что я подражаю ему во всем.
Наверное, дядя Сережа любил меня, как сына, хотя как любят собственных детей, он не знал и знать не мог – детей у него не было. Но он всегда угадывал мое настроение, и подарки под Новый год и в дни рождения я получал – гантельки, перевязанные лентой; простенький транзистор; коньки-“канадки” с приподнятой пяткой и высоким задником; теннисные ракетки для пинг-понга; клюшку с загнутым крюком…
И этот вот чудо-мяч в шахматную клетку.
Родители дарили мне то, что считали необходимым и полезным в быту и в учебе, дядя дарил то, о чем я тайно мечтал.
Я помню стихи, которые он читал за праздничным столом: “Утром, в ржаном закутье, где златятся рогожи в ряд, семерых ощенила сука, рыжих семерых щенят…” – нашего тезки, Сергея Есенина. Меня бросило в жар от слова “сука”, я считал его запретным, грязно матерным. Но стол отреагировал зачарованно, и я понял, что даже бранное слово в устах любимого дяди звучит, как музыка. Или: “Я вас обязан известить, что не дошло до адресата письмо, что в ящик опустить не постыдились вы когда-то…” – “Письмо женщине из города Вычуга” Константина Симонова.
В стихах, которые читал дядя, всегда был сюжет. Была картинка жизни. Был короткий зарифмованный рассказ: у Есенина щенят утопил злой хозяин, а героиня Константина Симонова бросила мужа-офицера, погибшего на войне, и ушла к другому, пока муж защищал от пуль ее, их любовь…
Это вышибало слезу. Дядя знал, чего ждет “публика”.
Названий стихов я не знал, а спросить дядю стеснялся. Наутро я мчался в библиотеку и на память искал эти стихи, библиотекарь мне с радостью помогала. Находил. Выписывал. И учил наизусть.
Я помню их до сих пор.
Дядя Сережа к каждому семейному застолью готовил что-нибудь новое. Он был красив. Он играл на гитаре и пел модные тогда “Ландыши”, “Ах, Тоня, Тоня, Тонечка…”, “За фабричной заставой…” Он знал, что нравится женщинам. Он устраивал маленький спектакль, театр одного актера, и застолье превращалось в праздник, а не в коллективную чавколку.
Дядя прекрасно рисовал. В моем рукописном словаре английских слов против слова “breeze” (ветер) дядя нарисовал стареющего интеллигента, с которого слетела шляпа, седые волосы застигнутого непогодой прохожего, кажется, готовы были облететь, как листва, гнулась молодая березка… Это был ветер, это ни с чем не спутаешь. Иллюстрация слова была наиточнейшей и укладывалась в размер этикетки спичечного коробка. Это было талантливо.
Как, скажите, я мог не любить брата своего отца?
Дядя был автомобилист, рыбак, охотник. Все давалось ему одинаково легко, играючи. А мой отец, казалось, живет тяжелее, натужнее, с меньшей любовью к жизни, с меньшим размахом, экономнее.
Я был уверен, что отец проигрывает своему младшему брату по всем статьям.
Боже, как дети часто несправедливы к своим родителям! Они рассматривают их под микроскопом, придираясь к каждому прыщу, каждой пылинке. А кумиров любят слепо.
…Евгений Богат рассказывал мне, как у него прихватило сердце. Дело было дома, на диване. В доме были только он и взрослая дочь. Писатель попросил дочь сделать ему укол. Дочь отказалась:
– Я не умею!
– Ты же проходишь в школе медицину. Чему вас учат? – возмутился писатель.
– Я могу сделать рентген глаза, – высокомерно сказала дочь. – А с мелочью я не связываюсь.
Есть в этом ответе взрослой дочери что-то символическое – часто наши дети не видят элементарного в погоне за эффектным. Не могут, не способны заметить того, кто рядом, кто убирал из-под них горшки, кто не спал ночами у их колыбели.
Наши дети часто любят кого-то (пусть даже хорошего, доброго, но чужого им человека) за его слова. А нас, родителей, оценивают часто, не по словам и поступкам, а, увы, по зарплате.
О Джоне Ленноне или Фредди Мэркьюри они знают больше, чем о собственных родителях. Я не говорю уже про дедов, прадедов, прапрадедов… А ведь в них, наших детях, течет их, пращуров, кровь, а не кровь Элтона Джона или Демиса Руссоса…
Мы любим своих детей такими, какие они есть, – они любят нас такими, какими мы могли бы быть. Часто дети не согласны с формулой: “отцов не выбирают”. Кажется, они хотели бы иметь выбор. Это обидно, но это нормально. Так они устроены. До поры до времени…
Так вот – мяч, пятнистый, пижонский футбольный мяч, подарок дяди. Вернемся к нему. Я давал его всем, кто попросит. Я сидел и занимался, ребята подходили под балкон, кричали меня, звали во двор. Если я мог – выходил, и мы рубились в футбол до темноты. Если не мог (а так было чаще) – бросал ребятам мяч с балкона. Они всегда мне его возвращали.
Не вернули однажды. Прибежали затемно, в слезах: “Мяч взял Эдик” (местная “шишка”, жестокий, озлобленный парень с двумя судимостями, почти сирота. Сын сосланного немца Поволжья). Я пошел выручать мяч сам. В доме были гости, дядя в том числе.
Эдик лупцевал мячом о кирпичную стену. Сыпалась штукатурка, звенели рамы… Я попросил мяч. Эдик не замечал меня. Я попросил еще раз. Кривая усмешка. Еще. Злобный взгляд: “На, держи…” Он остановил мяч у своих ног и как только я приблизился и наклонился, чтобы взять его, со всей силы пнул по мячу мне в лицо. Нокдаун.
Я пришел домой с распухшим от боли и слез лицом. Без мяча.
Дядя, узнал, в чем дело, – и остался сидеть за столом. Наверное, у него по программе было чтение Блока или романс. Со мной во двор пошел отец. Мяч сиротливо лежал в стороне. Эдик покуривал в компании такой же шпаны. Их было много – отец один…
Отец бил его молча, сосредоточенно.
Шпана безмолвствовала. Никто даже не вякнул. Все были парализованы гневом моего отца, человека уже немолодого.
– Принеси мяч и извинись, – сказал отец. Эдик стоял на четвереньках, как поверженный боксер. Я спас его от полного позора: схватил мяч и утащил отца.
“Твой нежный стан, шелками схваченный…”, – читал за столом дядя, когда мы вошли.
В тот момент я любил его не меньше, чем прежде. Но отца уже намного больше…
Сергей РЫКОВ
Комментарии