История отечественной литературы впитала в себя христианскую образность, особый язык символов, “вечные” темы, мотивы и сюжеты, притчевое начало, уходящее своими корнями в Священное Писание. Светлое Христово Воскресение явилось духовной сердцевиной русской пасхальной словесности.
Пасхальный рассказ как особый жанр был некогда незаслуженно забыт. Пасхальная словесность третировалась с вульгарно-идеологических позиций как «массовое чтиво» – якобы малозначительная, бесследно прошедшая частность «беллетристического быта» нашей литературы. Теперь этот уникальный пласт национальной культуры обретает путь к своему (поистине – пасхальному!) возрождению.
Глубоко прав был в своём пророчестве Николай Васильевич Гоголь: “Не умрёт из нашей старины ни зерно того, что есть в ней истинно русского и что освящено Самим Христом. Разнесётся звонкими струнами поэтов, развозвестится благоухающими устами святителей, вспыхнет померкнувшее – праздник Светлого Воскресения воспразднуется, как следует, прежде у нас, чем у других народов!”.
В духовной сущности великого христианского “праздника праздников” открылась Гоголю внутренняя связь славной героической истории русского народа с его нынешним состоянием: “От души было произнесено это обращение к России: “В тебе ли не быть богатырю, когда есть место, где развернуться ему?..” В России теперь на каждом шагу можно сделаться богатырём. Всякое звание и место требуют богатырства”.
Отсюда родилась и уверенность в грядущем пасхальном возрождении России и русского человека: “Есть, наконец, у нас отвага, никому не сродная, и если предстанет нам всем какое-нибудь дело, решительно невозможное ни для какого другого народа, хотя бы даже, например, сбросить с себя вдруг и разом все недостатки наши, всё позорящее высокую природу человека, то с болью собственного тела, не пожалев себя, как в двенадцатом году, не пожалев имуществ, жгли домы свои и земные достатки, так рванётся у нас всё сбрасывать с себя позорящее и пятнающее нас, ни одна душа не отстанет от другой, и в такие минуты всякие ссоры, ненависти, вражды – все бывает позабыто, брат повиснет на груди у брата, и вся Россия – один человек”.
Пасха Христова внушает писателю упования на русское духовное единение: “И твёрдо говорит мне это душа моя; и это не мысль, выдуманная в голове. Такие мысли не выдумываются. Внушеньем Божьим порождаются они разом в сердцах многих людей, друг друга не видавших, живущих на разных концах земли, и в одно время, как бы из одних уст, изглашаются. Знаю я твёрдо, что не один человек в России, хотя я его и не знаю, твёрдо верит тому и говорит: \”У нас прежде, чем во всякой другой земле, воспразднуется Светлое Воскресение Христово!\”.
Глава “Светлое Воскресение” явилась мощным в идейно-эстетическом плане финальным аккордом, выразила “святое святых” “Выбранных мест из переписки с друзьями” (1847). “Идея воскрешения русского человека и России” стала пасхальным сюжетом гоголевской “книги сердца”. Рассмотрев идеи пасхальных рассказов: “духовное проникновение”, “нравственное перерождение”, прощение во имя спасения души, воскрешение “мёртвых душ”, “восстановление человека”, – В.Н. Захаров пришёл к справедливой мысли о том, что “если не всё, то многое в русской литературе окажется пасхальным”. (Захаров В.Н. Пасхальный рассказ как жанр русской литературы // Евангельский текст в русской литературе XVIII – XX веков: цитата, реминисценция, мотив, сюжет, жанр. – Петрозаводск: ПётрГУ, 1994).
По своему смысловому наполнению, содержательной структуре, поэтике чрезвычайно схожи святочные и пасхальные рассказы. Не случайно в XIX столетии они нередко публиковались в единых сборниках под одной обложкой. “Одноприродность” пасхальной и святочной словесности проявилась в их взаимопроникновении и взаимопереплетении: в святочном рассказе проступает “пасхальное” начало, в пасхальном рассказе – “святочное”. Так, например, главное событие святочного рассказа Н.С. Лескова “Фигура” (1889) происходит под Пасху; лесковский “рождественский рассказ” “Под Рождество обидели” (1890) содержит пасхальный эпизод. В пасхальном рассказе А.П. Чехова “Студент” (1894) воспоминания о событиях Страстной Седмицы (отречение Апостола Петра) представлены на фоне почти святочном, по-зимнему морозном: “Дул жестокий ветер, в самом деле возвращалась зима, и не было похоже, что послезавтра Пасха”. В то же время в чеховском рассказе “На святках” (1900) явственно проступает возрождающее пасхальное начало. Очевидно нравственно-эстетическое воздействие “рождественского рассказа” “Запечатленный Ангел” (1873) Н.С.Лескова на русский литературный процесс в целом, и в частности – на пасхальный рассказ А.П. Чехова “Святою ночью” (1886).
Лесковский “Запечатленный Ангел” имел громадный успех у читателей, стал общепризнанным шедевром ещё при жизни автора. По словам Лескова, рассказ “нравился и царю, и пономарю”. “Запечатленного Ангела” узнали “на самом верху”: императрица Мария Александровна выразила желание послушать это произведение в чтении автора.
“Проста, изящна, чиста прекрасная маленькая повесть г. Лескова “Запечатленный Ангел”, – отмечал православный мыслитель и публицист К.Н. Леонтьев. – Она не только вполне нравственна, но и несколько более церковна, чем рассказы графа Толстого”.
Ключевое слово-образ в “Запечатленном Ангеле” – “чудо”. Оно играет и переливается разными красками, смыслами и даже сверхсмыслами, насыщено сакральными знаками Сил Небесных. Весь свод “чудес”, “дивес”, “преудивительных штук” неуклонно подводит к основному чуду в кульминационной точке сюжета – общечеловеческому единению, осуществлению желания с Божьей помощью “воедино одушевиться со всею Русью”. В этом смысле знаменательно, что герои-артельные строят мост, символизирующий прорыв раскольничьей обособленности в православный мир. Лесков устами отшельника Памвы выражает свою горячую веру в то, что все – “уды единого тела Христова! Он всех соберёт!”.
Образ жизни в лесном скиту “беззавистного и безгневного” смиренного “анахорита”: “согруби ему – он благословит, прибей его – он в землю поклонится, неодолим сей человек с таким смирением!” – напоминает житие аскета-пустынника преподобного Серафима Саровского, с его благодатным путём подвигов молитвы и самоотречения. Эту параллель подтверждает авторитетный источник: “изрядный, по основному образованию, знаток церковности, А.А. Измайлов без колебаний признал в беззавистном и безгневном лесковском праведнике Памве Серафима Саровского”, – затворника Саровской пустыни, чудотворца. Образ преподобного связан с многочисленными знамениями, чудесами, окутан легендами, свидетельствующими о его почитании в народе. (Цитата из: Лесков А. Н. Жизнь Николая Лескова: По его личным, семейным и несемейным записям и памятям: В 2-х т. – Т. 1. – М.: Худож. лит., 1984).
Так и старец Памва возникает в “Запечатленном Ангеле” среди лесной глуши внезапно, точно сказочный добрый помощник, Божий посланник, стоило только заблудившимся героям попросить высшие силы о помощи: “Ангеле Христов, соблюди нас в сей страшный час!”. Появление отшельника воспринимается вначале как явление “духа”: “из лесу выходит что-то поначалу совсем безвидное, – не разобрать”. Но, приглядевшись, герой-рассказчик не может про себя не воскликнуть: “Ах, сколь хорош! ах, сколь духовен! Точно Ангел предо мною сидит и лапотки плетёт для простого себя миру явления”.
“Раскол XVII века поселил тревогу и сомнения в русскую душу, – писал исследователь русской святости Г.П. Федотов. – Вера в полноту реализующейся Церковью на земле святости была подорвана”. Однако в “Запечатленном Ангеле” старовер, встретившись со святым отшельником Памвой, справедливо “дерзает рассуждать” о раскольничьем движении: “Господи! если только в Церкви два такие человека есть, то мы пропали, ибо сей весь любовью одушевлён”.
Духовная жизнь теплится, не угасает. Как замечал Г.П. Федотов: “найдётся иногда лесной скиток или келья затворника, где не угасает молитва. В пустынь к старцу, в хибарку к блаженному течёт народное горе в жажде чуда, преображающего убогую жизнь. В век просвещённого неверия творится легенда древних веков. Не только легенда: творится живое чудо. Поразительно богатство духовных даров, излучаемых св. Серафимом. К нему уже находит путь не одна тёмная, сермяжная Русь. Преп. Серафим распечатал синодальную печать, положенную на русскую святость, и один взошёл на икону, среди святителей, из числа новейших подвижников. Оптина Пустынь и Саров делаются двумя центрами духовной жизни: два костра, у которых отогревается замерзшая Россия”.
Так же и старец Памва в повести Лескова толкует о грядущем “распечатлении” Ангела: “Он в душе человеческой живет, суемудрием запечатлен, но любовь сокрушит печать…”.
В разъединении друг с другом и с Богом люди ощущают себя не просто осиротевшими, они становятся “братогрызцами”. Для установления истинно братских отношений необходимо обрести общий корень, общую опору – в христианском единении «едиными усты и единым сердцем».
Это высказывание отрока Левонтия проецируется на кульминацию и финал рассказа – переход героев-старообрядцев в новое духовное состояние через соединение с Православной Церковью. В то время как один из артельных – Лука Кириллов, – спасая святыню, совершает свой самоотверженный переход по обледенелым цепям над бушующим Днепром, в храме совершается всенощная в память Василия Великого. Литургия содержит слова об общем духовном устремлении православных христиан “едиными усты и единым сердцем”, имеющие “мотив обретения “веры истинной” через церковное причастие” (Горелов А.А. Патриотическая легенда Н.С. Лескова (Поэтика преобразований и стилизация в повести “Запечатленный ангел”) // Русская литература. – 1986).
Старообрядцы чудесным образом узрели “славу Ангела господствующей Церкви и всё Божественное о ней смотрение в добротолюбии её иерарха и сами к оной освященным елеем примазались и Тела и Крови Спаса сегодня за обеднею приобщились”. Имевшие “влечение воедино одушевиться со всею Русью” артельные “так все в одно стадо, под одного Пастыря, как ягнятки, и подобрались, и едва лишь тут только поняли, к чему и куда всех нас наш запечатленный Ангел вёл”.
Чудесный финал идеально соответствует жанровой природе “рождественского рассказа”: героев-раскольников к православной уеркви “перенёс Бог”, Ангелы вели, спасая светоносностью икон от гибели над ревущей бездной.
Сквозь святочные события явственно просвечивают мотивы пасхальные, возрождающие и воскрешающие. В глубинных эмоционально-смысловых пластах повести Ангел-спаситель уподобляется Самому Христу-Спасителю. В повествовательном пространстве текста различимы знаки сакральных начал. Так, петух (“петелок”), возгласивший “Аминь!” человеческим голосом, и агнец – символ кротости и жертвенности, прообраз и одно из метафорических именований Спасителя – обращают внимательного читателя к новозаветной пасхальной образности.
Пасхальный смысл лесковского “рождественского рассказа” и в том, что путь к Церкви староверов, ведомых Ангелом, лежит через поругание святыни и страдание. Ангел-хранитель, говорит рассказчик, “Сам возжелал себе оскорбления, дабы дать нам свято постичь скорбь и тою указать нам истинный путь”. Здесь различимы слова Всенощного бдения: “крест бо претерпев, погребению предадеся, яко Сам восхоте; и воскрес из мертвых, спасе мя, заблуждающегося человека”. Погребению уподоблено “запечатление” Ангела (наложение печати на иконописный лик). “Дело пропащее и в гроб погребенное”, – говорит Марк о поруганной иконе. Возможна следующая расшифровка заглавия лесковского рассказа: “Как Христос воскрес из “запечатленного гроба”, “без истления”, так и Ангел оказался невредим под сургучной печатью. Вся история распечатления Ангела звучит как метафора Воскресения” (Майорова О. “Проста, изящна, чиста…” (О “маленькой повести” Н.С. Лескова “Запечатленный Ангел”) // Первое сентября: Литература. – М., 1994).
Несмотря на критическое замечание Ф.М. Достоевского в его статье “Смятенный вид” о том, что Лесков в финале поспешил разъяснить чудо, всё же и рассказчика, и героев, и читателей не оставляет впечатление, что они стали “сопричастниками”, “дивозрителями” утверждения Высшего Промысла, победы провиденциального начала. Объективную, непредвзятую точку зрения на святочное чудо сформулировал Лесков устами героя “Запечатленного Ангела”: “всяк как верит, так и да судит, а для нас всё равно, какими путями Господь человека взыщет и из какого сосуда напоит, лишь бы взыскал и жажду единодушия его с Отечеством утолил”.
Уместно вспомнить рассуждение святителя Василия Великого, архиепископа Кесарии Каппадокийской, о двух путях и двух путеводителях: “На пути гладком и покатом путеводитель обманчив; а на пути негладком и крутом путеводителем добрый Ангел, и он через многотрудность добродетели ведёт следующих за ним к блаженному концу…”. По собственному предсказанию, “не преполовя дня”, принял “блаженный конец” старик Марой, увидевший свечение и славу “церковного Ангела”; ещё ранее почил с миром отрок Левонтий, перед смертью по благословению старца Памвы узнавший, “какова господствующей Церкви благодать”.
“Этот Левонтий годами был сущий отрок но великотелесен, добр сердцем, богочтитель с детства своего и послушлив и благонравен Лучшего сомудренника и содеятеля и желать нельзя было”. Образ героя проецируется на оглашаемые главы Евангелия на литургии в память Василия Великого, предшествующей приобщению героев к Церкви. Речь идёт об отроческих годах Иисуса: “Младенец же возрастал и укреплялся духом, исполняясь премудрости; и благодать Божия была на Нём” (Лк. 2: 40).
В связи с образом отрока также по-новому осмысливается привычный в святочном рассказе мотив ребёнка-сироты. С рыданиями поёт Левонтий духовную песнь – плач библейского Иосифа, проданного братьями в рабство: “Кому повем печаль мою, Кого призову ко рыданию Продаша мя мои братия!”. Этот духовный стих, по слову отрока, “таинственно надо понимать” и “с преобразованием”.
Таким образом, Лесков выводит святочную идею сплочения из узких рамок семейно-бытового круга на уровень вневременной, общечеловеческий. Это тем более важно, что писатель с болью наблюдал распад человеческих связей, национальных устоев: “с предковскими преданиями связь рассыпана, дабы все казалось обновлённее, как будто и весь род русский только вчера наседка под крапивой вывела”.
Не дать порваться связи времён и поколений русских людей, восстановить “тип высокого вдохновения”, “чистоту разума”, который пока “суете повинуется”, поддержать “своё природное художество” – главные цели создателя “Запечатленного Ангела”.
Особая тема рассказа – отношение к русской иконе и иконописанию. “Запечатленный Ангел” – уникальное литературное творение, в котором икона стала главным “действующим лицом”.
В “иконописной фантазии” “Благоразумный разбойник” Лесков признавался, что его “заняла и даже увлекла церковная история и сама церковность”: “Я, между прочим, предался изучению церковной археологии вообще и особенно иконографии, которая мне нравилась”. В год создания “Запечатленного Ангела” Лесков написал статью “О русской иконописи” (1873), в которой указал на огромное значение иконы в жизни народа: “тот, кто не может читать книг, с иконы, которой поклоняется, втверживает в своё сознание исторические события искупительной жертвы и деяния лиц, чтимых Церковью за их христианские заслуги”.
Писатель ратует за возрождение русского иконописного искусства. Лесков уверен, что “икона непременно должна быть писанная рукою, а не печатная. наши набожные люди откидывают печатные иконы “То, – говорят, – пряник с конём, а это пряник с Николою, а всё равно пряник печатный, а не икона, с верою писанная для моего поклонения”… Иконы надо писать руками иконописцев, а не литографировать”.
С годами писатель приобрёл репутацию одного из лучших знатоков русской иконы. У Лескова имелось уникальное иконописное собрание: старинные иконы строгановского и заонежского письма, редкие поморские складни. В.В. Протопопов вспоминал огромный образ Мадонны кисти Боровиковского – “русский лик и отчасти как бы украинский”. Судьба этой коллекции сейчас неизвестна, но с неё сохранился рисунок. Все иконы на рисунке различимы, узнаваемы. В фондах Дома-музея Н.С. Лескова в Орле хранятся три иконы. Одна из них “Спас во звездах” – с дарственной надписью писателя его сыну Андрею Лескову на Рождество.
Возможно, в “Запечатленном Ангеле” автор даёт точное описание подлинника: “Ангел-хранитель, Строганова дела”. Хотя рассказчик в ходе повествования неоднократно подчёркивает, что красота иконы неописуема, всё же именно в слове он умеет передать тончайшие отблески и игру красок, оттенки эстетического переживания при созерцании святыни: “глянешь на Ангела… радость! Сей Ангел воистину был что-то неописуемое. Лик у него, как сейчас вижу, самый светлобожественный и этакий скоропомощный; взор умилен; ушки с тороцами, в знак повсеместного отвсюду слышания; одеянье горит, рясны златыми преиспещрено; доспех пернат, рамена препоясаны; на персях младенческий лик Эммануилев; в правой руке крест, в левой огнепалящий меч. Дивно! дивно!.. Власы на головке кудреваты и русы, с ушей повились и проведены волосок к волоску иголочкой. Крылья же пространны и белы как снег, а испод лазурь светлая, перо к перу, и в каждой бородке пера усик к усику. Глянешь на эти крылья, и где твой весь страх денется: молишься “осени”, и сейчас весь стишаешь, и в душе станет мир. Вот это была какая икона!”.
В иконописном фрагменте рассказа Лескова сохранён стиль русской агиографии во всей его чистоте и красоте, как он представлен у лучших писателей древней Руси – Нестора, Епифания Премудрого, Пахомия Логофета. Богатство словесной культуры, развитая риторика, пышно изукрашенное “плетение словес” и главное – “нравственная серьёзность перед лицом красоты”. На это свойство русского искусства указал С.С. Аверинцев. Старинное слово “благообразие” выражает “идею красоты как святости и святости как красоты. Красота тесно связана в русской народной психологии с трудным усилием самоотречения” (Аверинцев С.С. Крещение Руси и путь русской культуры // Контекст. – М.: Наука, 1990). Праведность иконописца “совершенно неотделима от сверхличной святости иконописания как такового”.
Художник Юрий Селивёрстов в частном письме утверждал, что “икона никогда не была искусством и не будет. Икона не произведение, но молитва – и только! Она и вне времени и вне пространства. Она везде. Создавалась она руками чистыми, чистой душой, воспарением духа. По Духу Святому. Вот почему и прикасаться к ней можно только очищенным и в чистоте желающему быть…” (Цит. по: Художник Юрий Селиверстов // Вестник Христианского движения. – Paris: YMCA-PRESS, 1977. – № 1).
В отличие от полотен светских художников, которые “изучены представлять то, что в теле земного, животолюбивого человека содержится”, икона – творение боговдохновенное: “в священной русской иконописи изображается тип лица небожительный, насчёт коего материальный человек даже истового воображения иметь не может”. Потому и отправляются герои “Запечатленного Ангела” в долгий путь на поиски “изографа” – истинного христианского иконописца.
Известно, что “изограф Севастьян” в рассказе во многом списан с “художного мужа” Никиты Савостьяновича Рачейскова, с которым был дружен Лесков. Сыну писателя запомнилась прежде всего духовность в колоритном облике мастера. Он настолько был “растворён” в иконописи, что и внешностью своей напоминал древнее художество: “был стилен с головы до пят. Весь Строганова письма. Высок, фигурой суховат, в чёрном армячке почти до полу, застёгнут под-душу, русские сапоги со скрипом. Картина! За работой весь внимание и благоговейная поглощённость в созидании Деисусов, Спасов, Ангелов, “воев небесных” и многоразличных “во имя”. лик постный, тихий, нос прямой и тонкий, тёмные волосы серебром тронуты и на прямой пробор в обе стороны положены; будто и строг, а взглядом благостен. Речь степенная, негромкая, немногословная, но внятная и в разуме растворённая. Во всем образе – духовен!”.
Только Христос “мог установить между истиною и красотою тот союз мира, из которого потом возникло христианское искусство”, – подчёркивал профессор богословия Ф. Смирнов. (Смирнов Ф. Общий богословский взгляд на историю древнецерковной иконографии. – Киев, 1879).
Рассказ Лескова был книгой для семейного чтения. Интересно сообщение Чехова редактору Лейкину 7 марта 1884 года: «Отец читает вслух матери “Запечатленного Ангела”». Таким образом, лесковский “Ангел”, был у Чехова “на слуху”, что не могло не отразиться в его творчестве, а именно – в создании пасхального рассказа “Святою ночью” (1886).
Бесспорно, этот рассказ создан в художественной манере Лескова. Как лесковский шедевр снискал всеобщее признание, так и чеховское творение принесло автору заслуженную награду: рассказ был упомянут в материалах о присуждении Чехову Пушкинской премии.
Духовно-эстетическое начало рассказа Чехова связано не с иконописью, как у Лескова, а с красотой церковной поэзии, святого слова. Чеховский герой иеродиакон Николай – простой монах, который “нигде не обучался и даже видимости наружной не имел”, – обладал Божественным даром создавать акафисты. “Радуйся, древо светлоплодовитое, древо благосеннолиственное, им же покрываются мнози!”, – воспевается в хвалебном гимне Богородице. Сложные, многокорневые слова, усвоенные православной гимнографией из греческой традиции торжественной церковной риторики, выражают чувство благоговения перед святыней и в какой-то мере чувство бессилия достойно воспроизвести святой образ на человеческом языке.
В рассказе “Святою ночью” словно слышен лесковский рассказчик с его удивлением перед чудом ангельского лика: “Лик у него самый светлобожественный и этакий скоропомощный”. Чеховский герой также стремится передать святую красоту иконы в святой фразе – теми же многокорневыми словообразованиями, свойственными церковным песнопениям, которые, как сказано у Чехова, вмещают “много слов и мыслей” в одном слове. “Найдёт же такие слова! Даст же Господь такую способность! – дивится чеховский рассказчик таланту сочинителя акафистов. – Для краткости много слов и мыслей пригонит в одно слово “Светоподательна”! слова такого нет ни в разговоре, ни в книгах, а ведь придумал же его, нашёл в уме своём”.
Устами своего рассказчика – молодого послушника Иеронима – писатель развивает теорию жанра и стиля русского религиозного искусства: “Кроме плавности и велеречия нужно еще, чтоб каждая строчечка изукрашена была всячески, чтоб тут и цветы были, и молнии, и ветер, и солнце, и все предметы мира видимого”, “надо, чтоб в каждой строчечке была мягкость, ласковость, нежность Так надо писать, чтоб молящийся сердцем радовался и плакал, а умом содрогался и в трепет приходил”.
Здесь отчётливо различима та “очарованность” – душевное свойство изумляться открывающейся взору святой красоте, молитвенная способность к тончайшему духовному и эстетическому переживанию, характерная для любимых героев Лескова – праведников, “очарованных странников”. Наличествует не только слуховая, но и зрительная, живописная, как в “Запечатленном Ангеле”, образность. Стиль этих художественных творений Лескова и Чехова можно определить как словесную живопись.
Оба писателя настойчиво подчёркивают, что создание такого искусства, по Лескову, – “редкого отеческого художества” – возможно только при условии высочайшей нравственности, красоты духовной самого художника, творца прекрасного, вдали от суеты и корысти.
Так, с болью видит рассказчик “Запечатленного Ангела”, как цинизм и корыстолюбие, “обман и ложь бессовестные” разрушают “отеческие предания”: “Встарь благочестивые художники, принимаясь за священное художество, постились и молились и производили одинаково, что за большие деньги, что за малые, как того честь возвышенного дела требует”. Но теперь “это люди не того духа”: “как чёрные цыгане лошадьми друг друга обманывают, так и они святынею что становится за них стыдно и видишь во всём этом один грех да соблазн и вере поношение. Кто привычку к сему бесстыдству усвоил даже хвалятся: что-де тот-то того-то так вот Деисусом надул, а этот этого вон как Николою огрел, или каким подлым манером поддельную Владычицу ещё подсунул”.
В рассказе “Святою ночью” Чехов пишет, что подлинного благообразия нет и в монастыре: “народ всё хороший, добрый, благочестивый, но … Ни в ком нет мягкости, деликатности”, “некому вникать” в слова пасхального канона, и кроткий поэтичный человек – безвестный творец акафистов – остаётся непонятым, ненужным даже среди монастырской братии. Он умирает под Пасху, и, согласно традиционному житийному представлению, это смерть праведника, открывающая двери в Царствие Небесное.
Также под праздник Светлого Христова Воскресения заканчивает свой земной путь герой другого пасхального рассказа Чехова – “Архиерей” (1902).
Главный герой рассказа – представитель высшего церковного духовенства, викарный архиерей. Наречённый в монашестве Петром, при крещении в младенчестве он получил имя Павел. Так в имени и судьбе архиерея соединяются имена новозаветных Апостолов Петра и Павла, вводятся мотивы апостольского служения, подвижничества, мученичества.
Сюжетное действие разворачивается на фоне прогрессирующей болезни архиерея. Но перед самой кончиной ему ниспослано утешение, точно он скидывает с себя тяготивший земной груз, тяжкое телесное бремя и становится бесплотным, невесомым, готовым раствориться в небесных сферах, в милосердии Божием. Преосвященный Пётр “в какой-нибудь час очень похудел, побледнел, осунулся, лицо сморщилось, глаза были большие, и как будто он постарел, стал меньше ростом, и ему уже казалось, что он худее и слабее, незначительнее всех, что всё то, что было, ушло куда-то очень-очень далеко и уже более не повторится, не будет продолжаться.
\”Как хорошо! – думал он. – Как хорошо!\”.
Герой уже не ощущает себя высшим церковным иерархом, наоборот – он один “из малых сих”, дитя Божье, дитя своей матери. А старуха-мать – вдова бедного сельского дьячка, которая стеснялась и робела перед высоким саном владыки, не знала, как вести себя с ним, – только теперь увидела в преосвященном Петре своё дитя – сыночка Павлушу: “Она уже не помнила, что он архиерей, и целовала его, как ребёнка, очень близкого, родного.
– Павлуша, голубчик, – заговорила она, – родной мой!.. Сыночек мой!.. Отчего ты такой стал? Павлуша, отвечай же мне!”.
Любовь, жалость, сострадание острее проявляются к слабому, незначительному, беззащитному. Любовь соединяет человека с Богом и с людьми, а всё остальное, в том числе служба, карьера, чины, – разъединяет, подавляет душу, приносит страдание, одиночество.
На пороге инобытия преосвященному привиделось, что он стал простым богомольцем: “Он уже не мог выговорить ни слова, ничего не понимал, и представлялось ему, что он, уже простой, обыкновенный человек, идёт по полю быстро, весело, постукивая палочкой, а над ним широкое небо, залитое солнцем, и он свободен теперь, как птица, может идти, куда угодно!”.
Отлетающей душе открылась истинная суть человека, который в своей земной юдоли – только путник к Богу. Герой испытал чувство необъятной свободы – той, что даруется свыше, но люди, придавленные материальными попечениями, забывают об этом даре, не умеют ценить его. И лишь душа, от Бога исшедшая и к Нему отходящая, освобождённая от гнёта земных забот, способна постичь эту свободу сполна.
Событийный ряд рассказа “Архиерей” разворачивается в течение Страстной Седмицы и завершается в праздник Пасхи. Автор преднамеренно точно указывает вехи развития действия во времени и в пространстве. “Под Вербное воскресенье в Старо-Петровском монастыре шла всенощная” – это точка отсчёта. Развязка основного действия происходит с наступлением Светлого Христова Воскресения: “А на другой день была Пасха. В городе было сорок две церкви и шесть монастырей; гулкий, радостный звон с утра до вечера стоял над городом, не умолкая, волнуя весенний воздух; птицы пели, солнце ярко светило”.
Очевидно, что у Чехова представлено религиозно-философское понимание времени и пространства. Эти категории в рассказе “Архиерей” пасхальны, христиански сакрализованы. События Священной истории прочными духовными нитями связаны с православной верой, богохранимой землёй русской.
Настоящее показано в свете минувшего и в духовной перспективе предстоящего, православного чаяния “жизни будущего века”.
Именно эта философия времени, определяющая христианский смысл русских пасхальных рассказов, представлена в чеховском рассказе “Студент” (1894).
Убедившись на живом примере, что новозаветные пасхальные события имеют непосредственную связь с настоящим, герой рассказа Иван Великопольский – студент духовной академии – испытал небывалую, захватившую дух радость: “и он даже остановился на минуту, чтобы перевести дух. “Прошлое, – думал он, – связано с настоящим непрерывною цепью событий, вытекавших одно из другого”. И ему казалось, что он только что видел оба конца этой цепи: дотронулся до одного конца, как дрогнул другой”.
Действие рассказа происходит в Страстную Пятницу – трагический день распятия Христа. Подводное течение внутреннего лирико-символического сюжетного плана движется от ощущения вселенского холода и мрака, людского одиночества и отчаяния, сиротского чувства богооставленности: “казалось, что этот внезапно наступивший холод нарушил во всём порядок и согласие, что самой природе жутко, и оттого вечерние потёмки сгустились быстрей, чем надо. Кругом было пустынно и как-то особенно мрачно” – к ликующей пасхальной радости, приветной молитвенной вести о Светлом Христовом Воскресении, о торжествующей победе вечной жизни с её высоким таинственным смыслом: “Правда и Красота, направлявшие человеческую жизнь там, в саду и во дворе первосвященника, продолжались непрерывно до сего дня и, по-видимому, всегда составляли главное в человеческой жизни и вообще на земле; и чувство молодости, здоровья, силы невыразимо сладкое ожидание счастья, неведомого, таинственного счастья, овладевали им мало-помалу, и жизнь казалась ему восхитительной, чудесной и полной высокого смысла”.
Художественное время русских пасхальных рассказов не ограничено календарными рамками. Настоящее и прошлое сливаются воедино с грядущим в поистине евангельской “полноте времён”, проповеданной Апостолом Павлом: “Когда пришла полнота времени, Бог послал Сына Своего (Единородного) , Чтобы искупить подзаконных, дабы нам получить усыновление”(Гал. 4: 4 – 5); “В устроение полноты времён, дабы всё небесное и земное соединились под главою Христом” (Ефес. 1: 10).
Так, в русских пасхальных рассказах устанавливается диалогическая соотнесённость с христианским новозаветным контекстом. Праздник Пасхи является мощным импульсом, уводящим в метафизические глубины художественного текста; придаёт ему религиозно-философскую универсальность, позволяет обратиться к вечным вопросам бытия.
Особое эмоционально-психологическое состояние радостной просветлённости, изумления перед непостижимостью божественного промысла, характерное для пасхального мироощущения, передано так, что “плакать хочется”, “дух захватывает”. В произведениях русских классиков открывается необозримая духовная перспектива. Это подлинное чудо, и не случайно оно становится в пасхальном повествовании ключевым: “Чудо, Господи, да и только Истинное чудо!”.
Алла Новикова-Строганова, доктор филологических наук, профессор,
Орёл
Комментарии