Затмение Бога
Термин “затмение Бога” принадлежит Мартину Буберу. Я думаю, это вернее, чем разговоры о постхристианской цивилизации. Затмился не только Христос: Бубер – исповедник иудаизма и думает о затмении всех великих религий. Но это только затмение. Бог никуда не ушел. Просто его труднее увидеть и труднее поверить в опыт тех, кто видел. Вся наша цивилизация повернута спиной к “Целому Вселенной”, с которым встречался смешной человек в рассказе Достоевского. Потеря целого, затерянного в частном, дробном, – это потеря Бога. Потому что Бог – это прежде всего Целостность, великая и непостижимая Целостность, объемлющая время, пространство, мысль. Целостность, проникающая мимо ума прямо в сердце.
Затмение началось давно, задолго до большевизма и до большевистских гонений на церковь. Храмы пустуют и в Англии. Сохраняются привычки, выработанные веками, уважение к древним святыням, к добросовестности, к обязанностям гражданина и правам личности. У нас, в России, после ряда событий расшатаны сами привычки, без которых невозможно здоровое общество. Речь теперь идет не о сохранении нравственного порядка, а о создании его почти заново. И тут сразу встает вопрос: на чем все держится, почему надо человеку выполнять свои обязанности, иногда нелегкие и неприятные?
На чем держится чувство долга? Возможно ли утвердить его без восстановления чувства Целого? Может ли современный человек ощутить свою страну как собственное большое тело? И не только свою страну, а всю Землю, всю биосферу? Возможно ли это без “роевого сознания” героев Толстого? Пройдя через искус обособления?
Современный человек страдает, но не может отказаться от своего “дробящего” ума, могущественного в науке и технике и кощунственного при подступе к Богу. Выражение “дробящий ум” я не придумал, я встретил его в статье восторженного поклонника Бертрана Рассела и сразу же запомнил. Нельзя подходить к Целому с желанием дробить, с привычками дробить. Смешному человеку снился сон о планете, где люди непосредственно, мимо науки и мимо религии, чувствуют Целое Вселенной (Достоевский совершенно правильно написал Целое с прописной буквы). Он понял, что такая распахнутость Целому, такая неотторжимость от него есть истина. “Я видел истину!” – восклицает смешной человек. Но как прийти к этой истине? Герой “Цитадели” Сент-Экзюпери связывает “дробность” (это и его термин!) “божественным узлом”. Образ очень простой и емкий. Это постоянная задача культуры – связывать дробность интересов и целей священным узлом. Но для вождя племени (героя “Цитадели”) задача решается сравнительно просто: общество еще слабо расчленилось, оно подобно венику из сотни прутиков, их легко обвязать. Чем больше прутиков-целей, тем труднее сохранить обвязку, тем труднее восстановить ее после разрыва.
Современное общество не просто сложное, оно еще стремительно усложняется, и мир сегодня совершенно не похож на тот, которым он был в годы моего детства. Нужна какая-то новая, гибкая конструкция обвязки.
Коллективизм решает эту проблему просто: растворяет всю запутанность “я” в простом “мы” (для наглядности одетого в одинаковую униформу). Он выкорчевывает с корнем эгоизм (а заодно и всякое личностное начало): “я – последняя буква алфавита”; “личное – это лишнее”. Личное подрубается на прокрустовом ложе: “инициатива наказуема”. И в итоге все равны в своей безличности: “ты начальник – я дурак, я начальник – ты дурак”.
Дело между тем вовсе не в устранении частных интересов, а в восстановлении иерархии, пирамиды, где степень свободы соответствует степени духовной высоты (осознанности своей связи с духовным целым). На самой вершине то, о чем писал св. Августин: “полюби Бога – и делай, что хочешь”. Шаг ниже – и дисциплина стихийных порывов есть условие свободы творчества духа.
Древние индийцы свели все множество ценностей и целей к трем символам: дхарме (священный долг), артхе (богатство, власть) и каме (наслаждение, развлечение). Ничто не отвергается, но все ставится на место, и на своем месте все имеет священный смысл (хотя и неравный). Прежде всего выполнять свой долг (почитания святынь, почитания предков и выполнения кастовых обязанностей); потом (на втором месте, а не на первом, как в диамате) заботиться о пропитании, о положении в обществе и, наконец, не отказываться от удовольствий, от развлечений. Однако опыт показал, что священность священного долга мертвеет, если не обновляется. Появились люди, которым опостылела свадхарма, кастовый долг. Они пошли за Буддой, в буддийские монастыри, к созерцательной жизни, дававшей чистое переживание священного. Общество ранние буддисты оставили в стороне (так же, как ранние христиане, ждавшие конца света). В борьбе с буддизмом брахманы, хранители священного порядка, включили в канон четвертую священную цель – мокшу (свободу).
Мокша – не социальная и не политическая, а чисто духовная свобода, освобождение от всех пут времени и пространства, выход за рамки всякой дробности, к непостижимому Целому, к “недвойственности”. Это полный эквивалент буддийской нирваны, но достигается он без ломки кастового строя, в рамках религии, освящающей царствие мира сего. Человек любой касты, затосковавший по недвойственности, мог теперь отбросить свои обязанности, стать нищим саньясином (аскетом), жить подаянием и искать непосредственной встречи со священным. Это может показаться асоциальным и противоречащим здравому смыслу. Но озарения подвижников поддерживали веру в реальность священного и таким образом обновляли печать святости на всем социальном и нравственном порядке.
Религии не от мира сего – буддизм и христианство – шли с противоположной стороны. Они прямо начинали с поисков личного спасения, но постепенно включились в общественную жизнь как хранители общественного порядка, как молитвенники за мир. Поэтому индийская схема четырех символов человеческих целей и ценностей может быть приложена повсюду, с необходимыми местными уточнениями. Так, средневековый христианский мир недооценивал святость мирского труда, и это вызвало в ХVI в. рывок в противоположную сторону, осуждение поисков святости в созерцании, постановку артхи на место дхармы, труда, создающего богатство, на место молитвы (отодвинутой на второстепенное место). Это нарушение иерархии выдвинуло Европу на первое место в экономическом развитии; но без постоянного обновления подлинной святости оболочка святости на артхе быстро ветшала и за какие-нибудь 200-300 лет обветшала вовсе. Выполнение долга стало лицемерием или соблюдением приличий. Артха приобрела характер чисто эгоистической страсти. Возникла цивилизация Домби, где все больше богатств и все меньше радости. Возрастала скука – и артха уступила место каме, погоне за сладкой жизнью. Знамение времени – перевод Кама-сутры (книги о технике секса) на все европейские языки. А за объедением сладеньким – оскомина, тоска, рост числа самоубийств, наркомания, СПИД. Общество, потерявшее чувство священного, теряет и волю к самосохранению.
Все больше людей задумываются над тем, что в прошлом тревожило только ничтожное меньшинство, – над паскалевским вопросом о месте человека в бесконечности. Зачем жить, если жизнь человека лишена священного смысла?
Природа знать не знает о былом,
Ей чужды наши призрачные
годы,
И перед ней мы смутно сознаем
Себя самих лишь грезою
природы.
Поочередно всех своих детей,
Свершающих свой подвиг
бесполезный,
Она равно приветствует своей
Всепоглощающей
и миротворной бездной.
Ф.И.Тютчев
“По дороге во Вщиж”
В таких стихах нет скуки буржуазной жизни. Скука уступила место жгучей тоске. Эта тоска – и в “Анне Карениной”.
“Организм, разрушение его, неистребимость материи, закон сохранения силы, развитие… слова эти и связанные с ними понятия были очень хороши для умственных целей, но для жизни они ничего не давали…”
“А без знания того, что я такое и зачем я здесь, нельзя жить. А знать этого я не могу, следовательно, нельзя жить”, – говорил себе Левин. “В бесконечном времени, в бесконечном пространстве выделяется пузырек-организм, и пузырек этот подержится и лопнет, и пузырек этот – я”. “Это была мучительная неправда, но это был единственный, последний результат мысли человеческой в этом направлении”. “Это была жестокая насмешка какой-то злой силы… Надо было избавиться от этой злой силы, и избавление было в руках каждого. Надо было прекратить эту зависимость от зла, и было одно средство – смерть”. “И счастливый семьянин, здоровый человек, Левин был несколько раз так близок к самоубийству, что спрятал шнурок, чтобы не повеситься, и боялся ходить с ружьем, чтобы не застрелиться”.
60 лет тому назад, изучая литературу второй половины ХIХ в., я потерял веру в Науку. Я продолжал верить в физику, химию и т.п. Но я понял, что Наука с прописной буквы, наука как основа мировоззрения – призрак. Мое сердце, вслед за сердцем Льва Толстого, отвергло этот призрак, и я стал искать другой, вненаучный, поэтический образ мира и присматриваться к опыту других людей, пустившихся в поиски. Я убедился, что целостность мира, дающая моей жизни смысл, может быть непосредственно пережита, и постепенно понял, что опыт встречи со священным, в котором тонут проклятые вопросы, лежит в основе всех религий (и что никакая идеология этой встречи не дает; здесь между религией и идеологией пропасть).
Что устарело в традиционных религиях? Не опыт Встречи. У Паскаля он был; в течение двух часов огонь горел в его груди – и наука, которой он несколько лет очень успешно занимался, сразу встала на второе место. Наука давала ориентацию в пространстве и времени; Встреча выводила за пространство и время, к священной целостности, объемлющей пространство и время. Будда встретился со Священным под деревом Бодхи, Христос сказал: я и Отец одно. И это неопровержимо. Но устарели метафоры, которыми опыт Встречи передавался другим людям, не испытавшим Встречи.
Комментарии