Он называл себя последним петербургским поэтом и имел на это больше оснований, чем кто бы то ни было другой, включая Ахматову, вынужденную идти на компромиссы с режимом, непримиримым противником которого Георгий Иванов оставался до конца своих дней. И в этой непримиримости он шел гораздо дальше неприятия так называемой советской власти, что была для него лишь частным случаем «мирового уродства», «скуки мирового безобразья». Безобразию этому, однако, был и противовес:
То, о чем искусство лжет,
Ничего не открывая,
То, что сердце бережет –
Вечный свет, вода живая…
Остальное пустяки.
Вьются у зажженной свечки
Комары и мотыльки,
Суетятся человечки,
Умники и дураки.
Все, что не имеет отношения к вечному свету и воде живой, включая искусство, в сущности, ничего не значит, будучи «суетой сует и всяческой суетой», а потому и не заслуживает внимания поэта, всецело обращенного к таинственному сиянию и подобного скользящей по карнизу сомнамбуле:
Лунатик в пустоту глядит,
Сиянье им руководит,
Чернеет гибель снизу.
И даже угадать нельзя,
Куда он движется, скользя,
По лунному карнизу.
Расстреливают палачи
невинных в мировой ночи –
Не обращай вниманья.
Гляди в холодное ничто,
В сияньи постигая то,
Что выше пониманья.
Не обращать внимания невозможно, но отвлечение от своей пожизненной задачи, от данного свыше поручения, как определял дарование Евгений Баратынский, чревато срывом в чернеющую снизу гибель – утратой самого себя и большего, чем ты сам, – вечного света, воды живой, жизни в ее религиозном понимании как пути из временного к вневременному. Его-то, по Иванову, и должен запечатлеть поэт. «Дело поэта, – писал он в 1931 году, – создать «кусочек вечности» ценой гибели всего временного – в том числе нередко и своей собственной гибели». И здесь, как и в случае с водой живой, опять-таки можно вспомнить евангельское: «Кто хочет душу свою сберечь, потеряет ее, а кто потеряет душу свою ради Меня и Евангелия, тот сбережет ее». Но означает ли погибнуть ради запечатленного в стихах «кусочка вечности» то же самое, что и погибнуть ради Христа? Ответ на этот вопрос – тема для отдельного богословского исследования, здесь же замечу лишь то, что согласно отцам Церкви любое устремление нашего ума к высшему, чем и является подлинная поэзия, есть устремление к Богу.
Поэт, как и Творец, упорядочивает хаос, творя из него космос, а видимый космос в свою очередь символизирует мир невидимый и отсылает к нему. И для поэта в сравнении с этим действительно «остальное пустяки», значимые лишь постольку-поскольку.
Что такое поэзия? Она, писал Иванов, «прежде всего чудесна, волшебна, происхождение ее таинственно, необъяснимо ни для самого поэта, ни для тех, для кого она чем-то стала». И ее цель, если вспомнить Пушкина, – она сама: поэзия не может быть средством для чего бы то ни было, а если является таковым, то это лишь побочный эффект.
Если вспомнить, что «поэт» в переводе с греческого «творец», а творец, строго говоря, только Бог, то поэзия – суть божественная энергия, через приобщение к которой только и возможно спасение.
Иванов, как мне кажется, если и не знал этого, то чувствовал. Как и всякий поэт, по праву именующийся поэтом. Отсюда и пресловутый конфликт с миром, неизбежный как для поэта, так и для верующего, та самая «гибель», потеря души (жизни) ради чего-то высшего, чем «мир сей, прелюбодейный и грешный».
«Книжка Георгия Иванова есть памятник нашей страшной эпохи, притом один из самых ярких, потому что автор – один из самых талантливых молодых стихотворцев. Это книга человека, зарезанного цивилизацией, зарезанного без крови, что ужаснее для меня всех кровавых зрелищ этого века, – проявление злобы, действительно нечеловеческой, с которой никто ничего не поделает, которая нам – возмездие», – писал в 1919 году в рецензии на невышедший сборник «Горница» Александр Блок. То же самое – и еще с большим основанием – можно сказать обо всем, написанном Ивановым начиная с 30‑х годов, в эмиграции.
«Посмертный дневник» – так по названию последнего раздела его избранного можно озаглавить все его творчество того периода. «Отчаянье я превратил в игру», – подвел под ним черту сам поэт. Но парадоксальным образом отчаяние, этот согласно христианству смертный грех, претворилось в «приют последний // Как будто мы пришли домой // С вечерни в церковке соседней // По снегу русскому домой».
И другого пути к Богу, кроме как через эту трагическую переоценку всех ценностей, по-видимому, нет. Во всяком случае для Георгия Иванова.
Он родился 29 октября (10 ноября) в семье отставного подполковника из витебских дворян Владимира Ивановича Иванова и баронессы Бир-Брау-Браурер фон Бренштейн, происходившей, по воспоминаниям жены поэта Ирины Одоевцевой, из «голландской древней родословной семьи, насчитывавшей среди своих предков крестоносцев». Умер предположительно от лейкемии (точный диагноз врачи так и не сумели поставить) на юге Франции 26 августа 1958 года в городишке Йер-ле-Пальмье, где жил последние годы в доме для престарелых. Между двумя этими датами и «цех поэтов» Гумилева, и «военный коммунизм», и НЭП, и безбедное, но беспросветно горькое существование в эмигрантском Париже до Второй мировой, и нищенское – после. Остались стихи, мемуарная беллетризированная проза, несколько рассказов и очерков, недописанный или сознательно оставленный таковым роман «Третий Рим», намеренно шокирующий читателя «Распад атома», который Иванов считал поэмой, а его содержание – религиозным.
Начинается он так: «Я дышу. Может быть, этот воздух отравлен? Но это единственный воздух, которым мне дано дышать». Им же дышим и все мы, другого воздуха нет и не будет, более того, год от года он, судя по всему, будет все ядовитее, все смертоноснее. Стихи в таком случае становятся чем-то вроде кислородной маски или, по выражению друга молодости Иванова Осипа Мандельштама, ворованным воздухом. А по Иванову – противоядием «против безбожия, диамата, рабства тела, растления душ». Ценность стихов определяется в таком случае зависимостью от того, насколько они нейтрализуют парализующие ум и волю, убивающие душу миазмы «современности». Приводят ли «по снегу русскому домой» или ведут в никуда, если вообще ведут. Подключают ли, пусть от противного, к божественной энергии или, напротив, затрудняют такое подключение, исподволь сводя на нет саму его возможность. Иными словами, стихи, если они лишь «искусство», лишь одна из бесчисленных форм лжи, всего-навсего множат сущности сверх необходимости. Не будучи живой водой, они оказываются водой мертвой, умерщвляющей, что также необходимо, но, как в алхимии, лишь на самом первом этапе, после которого должен последовать второй, а затем и третий, не только превращающий свинец в золото, но и, главное, преображающий самого алхимика, в нашем случае как автора, так и читателя.
Комментарии