или Что завещал нам Иосиф Бродский
или Что завещал нам Иосиф Бродский
В Америке скончался русский поэт Иосиф Бродский.
В этой фразе, которая вся – отсутствие субьективности и лишь констатация факта, сквозит боль. Боль эпохи, холодно и бездушно распоряжавшейся обстоятельствами жизни. Потому так безнадежно очевидна, хотя и грамматически не выражена, связь определения “русский” с обстоятельством места.
Эта роковая зависимость от обстоятельств самим поэтам, впрочем, нередко представлялась закономерной (ибо ускорение поэтической мысли, по словам Бродского, выносит поэта “за скобки любого града гораздо раньше и дальше, чем это предполагается тем или иным энергичным Платоном”), а порой и счастливой (вспомним слова Ахматовой по поводу суда над молодым Бродским: “Везет же нашему рыжему!”). Словом, неестественность обстоятельств – оборотная сторона высшего закона творчества: у поэта одно отечество – небеса.
В случае с Бродским этот закон проявился особенно отчетливо. Изгнание наградило его одиночеством абсолютным, ибо что может быть полнее одиночества языкового? Сам поэт признался как-то, что излечился от ностальгии первых американских лет, когда во время работы, протянув руку к книжной полке, внезапно почувствовал, что этот жест – рука тянется за словарем – он точно так же мог осуществить в любой точке земного шара.
Я думаю, это было искренним признанием. И обретением последней свободы поэта в земной жизни. Тому подтверждение – стихи, написанные Бродским вдали от родины. Лучшие из них свободны, кажется, от самой речи, как, например, замечательная “Осенняя песнь ястреба”:
На воздушном потоке распластанный, одинок…
…он парит в голубом океане, сомкнувши клюв…
Но восходящий поток его поднимает вверх
выше и выше…
…Все выше. В иносферу.
В астрономически обьективный ад
птиц, где отсутствует кислород…
Мы слышим: что-то вверху звенит,
как разбивающаяся посуда,
как фамильный хрусталь,
чьи осколки, однако, не ранят, но
тают в ладони. И на мгновенье
вновь различаешь кружки, глазки…
…бывший привольный узор пера,
карту, ставшую горстью юрких
хлопьев, летящих на склон холма.
И, ловя их пальцами, детвора
выбегает на улицу в пестрых куртках
и кричит по-английски: “Зима, зима!”
Двадцать лет назад написаны эти стихи. И все совпало: и зима, и снежные хлопья. Все, кроме боли: она очевидна. Только кричит по-русски: умер Иосиф Бродский.
Ленинград. 4 июня 1972
Дома. 1960
Нью-Йорк. 1978
Под завещанием, по всей видимости, подразумеваются строки из стихотворения 1962 года:
Ни страны, ни погоста не хочу выбирать.
На Васильевский остров я приду умирать.
С тех пор, как были сказаны эти слова, много воды утекло. И, к счастью, кроме поэтических произведений, которые, как известно, юридической силы не имеют, как их ни перетолковывай, Бродский оставил нам немало прозы, не поддающейся фальсификации и спекулированию образами, вынутыми из контекста.
В данном случае я имею в виду его Нобелевскую лекцию 1987 года, с содержанием которой вряд ли знакомы наши государственные мужи – иначе они не приписывали бы столь громогласно партийных идеалов человеку, всю жизнь предпочитавшему “частность” “общественной роли” и “зашедшего в этом предпочтении довольно далеко – в частности, от родины”. Впрочем, не будем наивными: власти предержащие руководствуются в своих заявлениях отнюдь не верностью истине. Однако не о них речь.
Я не ошибусь, если скажу, что упомянутая Нобелевская лекция Иосифа Бродского вряд ли является настольной книгой каждого (и даже каждого десятого) учителя литературы в России.
А жаль. Его сказанные почти десять лет назад слова заставляют в очередной раз задуматься над той поистине исторической ролью, которую призвана сыграть – или проигнорировать – русская учительская интеллигенция. Нищая, полуголодная, униженная, оскорбленная, но, хочется надеяться, не равнодушная и не озлобившаяся.
Газетный формат не позволяет полностью воспроизвести все сказанное Иосифом Бродским при вручении ему Нобелевской премии, но обратимся хотя бы к основным положениям.
Вся вторая часть лекции посвящена отношениям искусства и, в частности, литературы и государства. Точнее, их несовместности, ибо “в нолики, которыми ревнители всеобщего блага и повелители масс норовят оперировать, искусство вписывает “точку-точку-запятую с минусом”, превращая каждый нолик в пусть не всегда привлекательную, но человеческую рожицу”.
Задача человека, продолжает далее поэт, заключается в том, “чтобы прожить свою собственную, а не навязанную или предписанную извне, даже самым благородным образом выглядящую жизнь”. И в этом важнейшую роль играет искусство, и в особенности – в силу “безнадежно семантического” ее характера – литература, ибо “эстетический выбор всегда индивидуален, и эстетическое переживание – всегда переживание частное”. Это и делает государство непримиримым противником искусства: ведь “человек со вкусом, в частности литературным, менее восприимчив к повторам и ритмическим заклинаниям, свойственным любой форме политической демагогии”.
По отношению же к человеку искусство, литература как вид искусства и поэзия как “высшая форма словесности”, по мнению поэта, есть не что иное, как “наша видовая цель”, потому что “в антропологическом смысле человек является существом эстетическим прежде, чем этическим”.
По этим причинам недопустимо в отношении искусства “подразделение общества на интеллигенцию и всех остальных”, если в существовании социального неравенства еще возможно отыскать какую-то логику, то “интеллектуальное равенство нам гарантировано от природы”. И далее поэт поясняет: “Речь идет не об образовании, а об образовании речи, малейшая приблизительность в которой чревата вторжением в жизнь человека ложного выбора”. Поэтому “положение, при котором искусство вообще и литература в частности являются в обществе достоянием (прерогативой) меньшинства, представляется нездоровым и угрожающим”.
И завершает свое рассуждение о роли литературы в обществе Бродский горькими словами: “сведенная к причинно-следственному минимуму, к грубой формуле, русская трагедия – это именно трагедия общества, литература в котором оказалась прерогативой меньшинства: знаменитой русской интеллигенции”.
И, как бы отвечая незримым и неслышимым оппонентам, поэт добавляет: “…я полагаю, что для человека, начитавшегося Диккенса, выстрелить в себе подобного во имя какой бы то ни было идеи затруднительней, чем для человека, Диккенса не читавшего. И я говорю именно о чтении Диккенса, Стендаля, Достоевского, …т.е. литературы, а не о грамотности, не об образовании. Грамотный-то, образованный-то человек вполне может, тот или иной политический трактат прочтя, убить себе подобного и даже испытать при этом восторг убеждения. Ленин был грамотен, Сталин был грамотен, Гитлер тоже; Мао Цзэдун, так тот даже стихи писал. Список их жертв, однако, длиннее, чем список ими прочитанного…”
* * *
Мы можем сколько угодно кричать о том, что наша страна – самая читающая в мире. Однако читают у нас в массе – газеты, детективы, бульварную литературу всякого рода. Что угодно, только не классику и уж тем более – не поэзию. В массе. В метро. В школах дети классическую русскую литературу не читают. Потому что… Впрочем, об этом на страницах “УГ” говорилось достаточно.
В заключение я хочу обратиться к своим коллегам по предмету: не будем бояться нарушать всякого рода инструкции и установки, если они противоречат подлинному смыслу нашей деятельности – тому смыслу, о котором говорил И.Бродский. Давайте отложим в сторону учебники – и возьмем в руки книги! Давайте будем вместе с нашими учениками ЧИТАТЬ русскую литературу, ибо кто как не мы способны все вместе изменить ход вещей – если это вообще возможно. Но не будем пренебрегать пусть даже самой крохотной надеждой на лучшее.
Мне кажется, именно в этом заключается истинный смысл того, что завещал нам Поэт.
Елена КОРКИНА,
учитель литературы 434- й московской средней школы
Закладка в книге
Кого только у нас не травили! Чьи только идеи не выворачивали наизнанку!.. Сахаров и Солженицын взяли на себя труд: самостоятельно осмыслить прошлое и современность, задуматься о будущем, да еще при этом вместе с друзьями взвалили себе на плечи защиту незаконно гонимых.
…В каждом из них бьется своя собственная, выработанная жизнью, а не из газеты вычитанная мысль, работает взыскательная, жестокая к себе, непримиримая, ищущая истины совесть – не циркулярная, своя – это подвижничество духовной работы ни в коем случае не может быть прощено. Если к совести присоединяется гениальность, а к гениальности мужество, то слово обретает огромную власть над людьми. Правящая власть не любит, чтобы над людьми являлась еще чья-то – органически возникающая, безмундирная. И до тех пор, пока почему-либо не считает возможным прибегнуть к прямому физическому насилию, прибегает к отравлению людского сознания ядовитыми газами лжи…
(Я считаю академика А.Д.Сахарова человеком одаренным нравственной гениальностью. Физик, достигший огромного профессионального успеха, один из главных участников в создании водородной бомбы, он ужаснулся возможным результатам своей удачи и кинулся спасать от них мир. Испытание новой бомбы людям во вред! Дело не в отказе от колоссальных денег и карьеры; нравственная гениальность Сахарова, даже если впоследствии он не создал бы Комитет Прав Человека, проявилась прежде всего вот в этом: одержав профессиональную победу, он понял не только пользу ее, но и вред. Между тем людям искусства и людям науки обычно ничто так плотно не застилает глаза, как профессиональная удача).
Лидия ЧУКОВСКАЯ
Из книги “Процесс исключения”
Полвека вместе – это ли не чудо?
О своих встречах с Лидией Корнеевной Чуковской вспоминал на вечере в музее Маяковского, посвященном 50-летию знаменитого литературного обьединения “Магистраль”, Валентин Берестов. Он познакомился с Чуковской в эвакуации, в Ташкенте. Лидия Корнеевна преподавала литературоведение в Доме художественного воспитания детей и, несмотря на молодой возраст, была совсем седой. Они общались и потом – на протяжении всей жизни. “Я знал, что все, что я делал, прочтет Лидия Корнеевна, и это меня держало. А теперь, как быть теперь?”
50 лет литературному обьединению – действительно, не чудо ли это? Долгие годы его руководителем был Григорий Левин, друживший с такими интереснейшими людьми, как Мария Петровых и Борис Чичибабин. Не случайно в “Магистраль” приносили на обсуждение свои книги известные литераторы.
Это пишущее братство дало миру немало прекрасных поэтов и прозаиков. Булат Окуджава, Владимир Войнович, Александр Аронов, Любовь Якушева, Дина Терещенко, которая сейчас пишет роман – воспоминание о “Магистрали” и чья строчка послужила заголовком для этой заметки.
“Необычайно высокий процент состоявшихся”, – сказал на вечере Леонид Жуховицкий и добавил: “Если бы у меня была еще одна жизнь, я бы провел ее в “Магистрали”.
“Открыть окно, что жилы отворить…”
Зима. Переделкино. Застывшая платформа. Купола старой церкви, золотом отливающие на солнце. Засыпанное снегом кладбище. Только на пастернаковской могиле три горящие свечи. Почему-то они не гаснут на ветру.
Мы положили на нетронутый снег красные и желтые кленовые листья, собранные прошлой осенью. Потом пошли в дом Пастернака. Каждый год, 10 февраля, в день его рождения здесь проводятся литературные праздники.
Вел вечер Андрей Вознесенский. Он зажег свечи на притолоке. Вспоминал своего учителя, читал стихи. Как-то совсем иначе прозвучало для меня стихотворение из цикла “Разрыв”:
…Я не держу. Иди, благотвори.
Ступай к другим. Уже написан Вертер,
А в наши дни и воздух пахнет смертью:
Открыть окно, что жилы отворить.
Владимир Селивохин, лауреат многих национальных и международных конкурсов, играл Шопена.
В конце вечера награждали стотысячную посетительницу музея, школьницу из Воскресенска, приехавшую в Переделкино со своей учительницей и друзьями. Были гости и из дальнего далека – девочки и их учительница Любовь Николаевна Пташник из Мурманской области. Год назад они создали в своей школе музей Пастернака. Вместе с пастернаковской темой в их жизнь неожиданно вошла и другая – 11 февраля состоялось прощание с Лидией Корнеевной Чуковской и похороны ее на переделкинском кладбище.
“В эти дни траура, дни катастрофы, только поэзия спасает нас. Есть поэзия – есть Россия”, – сказал Андрей Вознесенский, закрывая вечер.
* * *
Наталья САВЕЛЬЕВА
Комментарии