-  Андрей Георгиевич, расскажите, пожалуйста, о вашем детстве.
- Моя семья сохранила «дорежимный» уклад. Мы жили в Ленинграде на Аптекарском острове с 1940 года. Бабушка заведовала кафедрой в консерватории, куда ее пристроил дед перед смертью. Поскольку дед и прадед служили по линии просвещения еще до революции, высшее образование стало уже традицией и манией семьи. Мать моя, например, заставила окончить вуз моего отца, а потом и меня тоже. Прадед был директором Историко-филологического института в Петербурге, действительным тайным советником, членом Синода, преподавал классические языки цесаревичу. Он женился на аристократке, урожденной  Орловой. У них было четверо детей - трое сыновей и дочь. Двое сыновей служили на флоте. А третий, мой дед, служил директором гимназии в Петербурге. До этого - директором реального училища в Ташкенте, где и родилась моя мать. По отъезду в Петербург дед был награжден золотой звездой эмира Бухарского. Перед смертью в 1916 году дед предсказал, что в будущем году все будут висеть на фонарях. Звезда эмира после смерти деда была спущена в Торгсин, поскольку надо было кормить детей.
- Вы помните свою школу?
- Как не помнить! В первый класс я попал в 1944-м, по возвращении из эвакуации, и окончил начальную школу на Аптекарском. Тут моя мать прослышала, что открывается английская школа, первый опыт во всем СССР. Она устремилась туда и определила меня в эту школу. Я опять же не хотел, потому что туда надо было ездить и потому что боялся попасть в новую среду, по моим представлениям, состоявшую из «гогочек», сынков. Так оно и оказалось. Но это была гимназия почти в дореволюционном смысле слова. Обучение было раздельным, объединение произошло только после смерти Сталина. Математику нам преподавал еще гимназический учитель Преображенский. Помню его привычку, входя в класс, тщательно протирать свой стул, по-видимому, старорежимный гимназический навык. Помню учителя физкультуры, человека с офицерской выправкой, оставшейся у него со времен Первой мировой. Что касается учителей английского языка, то они все были замечательные. У нас была надбавка для учителей, преподающих английский язык, и она обеспечивалась уровнем их знания предмета. Так что у них тоже был свой конкурс.
- А как вы относитесь к домашнему обучению?
- Это право семьи, если она к этому способна. Я помню, как был поражен феноменом Сергея Аверинцева, моего ровесника, пока не прочитал, что его отец был старше Блока, родился в 1875 году. Он, по-видимому, имел классическое образование и успел передать своему сыну тот уровень знаний, который не могла дать советская школа. Эта моя гипотеза однажды подтвердилась и в случае с Сергеем Залыгиным, главным редактором «Нового мира», который первый начал меня печатать. Как-то слово за слово я его спросил, откуда он набрался такой интеллигентности. А он мне ответил, что его отец окончил еще классическую гимназию. Всех преподавателей классических языков после революции ликвидировали как класс, но знание латыни тем не менее было необходимо в медицинских институтах, и его гимназических знаний хватило на то, чтобы занять кафедру латинского языка в каком-то провинциальном вузе.
- Интересно, как вы начали писать?
- В литературу меня втолкнул Глеб Горбовский. Я прочел его стихи в сборнике литобъединения Горного института. Я там учился и по случаю книжечку эту купил. И был потрясен: думал, что вся литература кончилась в семнадцатом году.  Я ничего не знал даже из советской литературы. А в литобъединение меня привел мой друг Яша Виньковецкий. Там было три  сильных поэта: Глеб, его жена Лида Гладкая и  Александр Кушнер. Там все писали стихи, и я начал со стихов. Но стеснялся их. Мои первые стихи вышли в сборнике литобъединения, который сожгли из-за стихов Лиды Гладкой, в которых была реплика о событиях в Венгрии. После армии я перешел на прозу.
- У вас вышло пять томов сочинений. О чем они?
 - О том, что мне дорого, что самое важное для меня. Блокада. Дом. Семья. Аптекарский. Первый том - «Аптекарский остров» - это островок, это малая родина. Второй том - «Пушкинский дом» - это  Петербург, море, в котором тонет этот островок. Третий том - «Путешествие из России» - это уже океан, империя. Четвертый том - «Оглашенные» - уже гибрид всех состояний человека, барахтающегося в этих стихиях и жанрах. Это и роман-путешествие, и эссе. Постепенно все тома сложились в некую гармонию, в «Империю в четырех измерениях». А потом все это перешло в «Пятое измерение», которое уже о литературе. Я счел, что память является пятым измерением, жизнью, обработанной в литературу. Для того, кто пишет. Память может быть инструментом лжи или инструментом обработки жизни под литературу. Мозг устроен так, что он что-то высеивает. Мы помним не все. То, что нам надо забыть, чтобы не сойти с ума, мы забываем. То есть память упорядочена, она обработана осмыслением. А если человек к тому же читает и имеет хороший вкус, у него начинает вызревать слог. Память - это не только свойство нашего мозга, это свойство самой природы. Память есть у всей материи, у воды, у металла. Это замечательно. Значит, и им приходится выживать. И, наконец, ранние произведения я сложил в «Нулевой том». И, несмотря на то что вся книга составлена из текстов, которые уже были, она получилась изящной. Вот это настоящий постмодернизм. Из ничего сделать нечто.
- Ваши сюжеты, к примеру в «Улетающем Монахове»,  автобиографичны?
- Нет, все переварено. Помню, как написала в рецензии к «Пушкинскому дому» в парижской газете Зинаида Шаховская (русская писательница-эмигрантка первой волны. - Авт.): «Я не нашла ни грамма непереваренной биографии». Мне это польстило. Набоков писал, что читатель не сможет ничего узнать о его биографии в его текстах. А когда используешь бездну собственного опыта, конечно, срисовываешь, если знаешь, что никто к тебе в свидетели не пойдет. Дмитрия Ивановича по прозвищу Дядя Диккенс я срисовал с друга семьи. Он умер, когда я был в армии. Ему было всего-то 63 года. Красавец, ловелас, офицер. Он, правда, воевал, это я придумал, что он сидел.
- Ваша первая книга «Большой шар» выходила легко?
- Чтобы книга вышла, я пошел на компромисс и согласился выкинуть из нее несколько вещей. Там не было «Сада», «Жизни в ветреную погоду», других рассказов, которые я потом включил в «Аптекарский остров». Моя замечательная первая редакторша Кира Успенская делала все для того, чтобы книга хотя бы появилась. Но она легла на прилавок лавки возле клодтовых коней 8 марта 1963 года, а это совпало с открытием пленума по идеологии. Книга была обругана. «Оттепель» стала закрываться.
- А как «Пушкинский дом» попал на Запад?
- Он уплыл на Запад, вопрос был только в моем разрешении это печатать. И я пошел на это. Тогда же, когда и Фазиль Искандер со своим «Сандро из Чегема».  Но я написал своему редактору, чтобы он придерживался версии, что   рукопись пришла к нему через самиздат. И он придерживался. Так мне было легче пережить последствия. Роман я пробовал напечатать в СССР хотя бы главами, приходилось редактировать. И подвергнуться либеральной критике тех читателей, которые читали меня в самиздате, за ту правку, которую я делал ради публикаций.
- Простите за вопрос, но на что вы жили после запрета на публикацию?
- Кое-что капало как гонорар с переводов моих книг на другие языки. Еще друзья присылали какую-то технику, которую я продавал. Тогда можно было жить на копейку, так жили все, дело нехитрое. От всего разгрома после «Пушкинского дома» у меня остался только автомобиль. А так и с семьей я расстался, и жил по мастерским друзей. А потом мне вдруг выдали квартирку в этом же доме, где я и сейчас живу. Я был «двухлетний» москвич, и мне предоставили жилье, полагая, что от этого счастья я не свалю на Запад. Я переехал из 28-й квартиры на третьем этаже рядом с Московским вокзалом в Питере в 28-ю квартиру третьего этажа неподалеку от Ленинградского вокзала в Москве. И продолжал жить между Питером и Москвой, в постоянных разъездах. Ездил на автомобиле.
- Что вам дал переезд в Москву?
- Во-первых, я уехал из болота, потому что питерский обком партии раздавил бы меня, как червя. Во-вторых, я стал учиться на высших курсах сценаристов и режиссеров, а там учились интересные люди. Резо Габриадзе, например, с которым мы дружим всю жизнь, Грант Матевосян, Рустам Ибрагимбеков. В-третьих, оставив свою первую семью в Ленинграде, я женился на москвичке Ольге Шамборант. Как хорошо сказал один прославленный питерский писатель, оба брака были удачны.
- Вы проучились на курсах, но так и не стали сценаристом. Почему?
- Думаю, что тем, кто пишет прозу, переключаться на сценарное дело не пристало. Это разное состояние текста. «Вошел, вышел» - это не мое. У Толстого «Живой труп» еще куда ни шло, но «Плоды просвещения» - это не пьеса. А вот Чехов женился на актрисе, писал пьесы и утверждал, что никогда не сядет за роман. Я не знаю, почему он писал пьесы. Но он оказался пионером современного театра. Опередил время.  
- Но сценарии могли бы принести вам деньги...
- Понимаете, с деньгами странная история. Их всегда получаешь не за то и совершенно случайно. Поэтому один из моих персонажей, жулик, изрекает такую истину: «Большие деньги зарабатываешь быстро, а маленькие - медленно». Я заметил, что это действительно так. Большие деньги приходят и уходят, а маленькие очень правильно расходуются. Если ты беден, ты просто иначе живешь.  
- А что вам нужно, Андрей Георгиевич, чтобы писать? Какие условия?
- Одиночество на красивом пейзаже. И абсолютное отсутствие какого-либо допинга, кроме кофе и сигарет. Абсолютная сухость. И еще отсутствие профессионализма - это очень важная черта для хорошей литературы. Потому что профессионализм искушает производством.
- То есть у профессионала происходит такая машинизация творчества?
- На Западе это давно произошло. По сути дела, даже гениальные писатели там, такие как Бальзак и даже Диккенс, который абсолютно гениален, они уже производили.
- А Пушкин профессионал?
- У него и слова нет такого в словаре! Как, впрочем, и слова «пошлость». Оно нам кажется таким русским только после Чехова и Набокова. Пушкин отстаивал роль поэта, а не профессию. Я думаю, у нас был только один профессионал. Это Достоевский. У него и технология новая была. Во-первых, он женился на стенографистке. То есть все было достаточно комфортно - тут тебе и жена, и обработчица.  К тому же надо было проигрываться, чтобы быть должным, и брать авансы. И иметь этот свой припадочный темперамент. Я знаю, что это такое. Я называю это волной. В ней хорошо пишется. Если есть уединение, то на волне можно писать быстро...
- Сейчас в школу возвращают сочинение. Как вы относитесь к этому?
- Я считаю, что писать эссе надо с самого раннего возраста. Потому что дети, которые еще ничего не знают, гораздо более расположены к абстрактному мышлению, нежели их дипломированные педагоги. Я бы, будь моя власть, вообще начинал преподавать в начальной школе кроме языков, которым надо отдавать первое место, курс философии и экологии. Но для этого нужны талантливые педагоги, которые понимают, как это сделать.